Пораскинулась печаль
По плечам,
Распустила сухоту
По животу.
Вымылись они, а переодеться не во что. Взяла я ее заплечную ношу — там пеленки для меньшого, для старших смена белья, а для самой ни рубашонки, ни кофтенки. В серединке мешка торчок вроде дула перевязан, в три перевязи.
Спрашиваю ее:
— Что это ты за пулемет тянула на спине?
Глазищи опустила, не отвечает. Стала я раскручивать сверток — гляжу: в нем бумаги трубкой. Насмелилась она, взмахнула ресницами, усмехнулась чуток:
— Это… те… чертежи… Вы, мама, не смейтесь. В них Герино сердце. Никто этого не понимает. Даже он сам не понимает.
И мелькнуло у меня в голове: «Никогда умом крепка не была, а с войной, видно, вовсе тронулась. Платьишка для ребят не донесла, а рваные бумаги с помойки тянет на себе».
Протекли еще годы. Отшумела победа. Пришла мне необходимость ради дочки Грани порвать все со старым гнездом, купить для нас с ней новый дом, в новом месте.
К тому времени Герин завод возвратился с эвакуации. Лялька давно переехала к мужу. Места там теплые, щедрые, и решила я поискать новое пристанище возле них, по районам да пригородам.
Пока искала, поселилась у Геры. Жили они в заводском стандартном доме, скромненько, тихонько. Он работал инженером, она — стенографисткой. Ребятишки все ростом пошли в отца — большие, плечистые, а мать их, Лялька, стала еще меньше. Ходит по дому подросточек глазастенький, бледненький, тощенький. На пальцах суставы раздулись от машинки. Ох и дорого стоил ей мой Оброныш! Была липка, стала лутоха. И не поймешь, откуда в ней силы берутся? Работает с утра до ночи, а в доме порядок. Никогда слова срыва никому не обронит. Правда, очи уже изгасли и стала молчалива — ни песни, ни свисту. Хохотать разучилась, разве улыбнется изредка, да и улыбка не та. Раньше, бывало, в ее улыбке с каравай всякой радости, с полприкуса печали. Теперь наоборот. Невесела улыбка. Только в тоненьких, в умненьких уголочках угнездилось веселье, взлетать не взлетает, но и уходить не уходит. Придремало наготове.
Дети растут не изваженные, а мой Оброныш хуже малого ребенка. Пока он дома, только и слышишь:
— Лялька, где мой галстук? Приготовь рубашку. Куда дела бумаги! Напомни позвонить в дирекцию.
И хоть бы сам замечал, как она вьется вокруг него. Редко-редко, когда у нее пироги уж очень хороши, похлопает ее по спине да примолвит:
— Люблю серка за обычай — кряхтит да везет…
Похваля́ да в со́ху. А она и этому рада.
Оброныш мой правит службу мало-помалу. Ни задора, ни атаманской повадки. Только над семьей и воеводит — в подпечье и помело большак.
Одно «и т. д.» идет, сплошь, без перемежки… Где смолоду прореха, под старость — дыра.
Чертежный инструмент на шкафу валяется темен, пылен. Ржавый меч потуск…
Однако настал такой день. Приходит Герасим на себя непохож:
— Помнишь, мать, мою рыбу-самолет? Специальное бюро создают — будут разрабатывать сходный принцип. Вспомнили и меня. Вызывают для разговоров в Москву. С чем поеду? Заводские архивы сгорели. Свои чертежи сам порвал.
Ходит, за голову хватается:
— Два года работы… И какой работы!.. Два года вдохновения псу под хвост…
Тогда и достает Лялька из чулана те бумаги. Думаете, мой Оброныш обрадовался? Сперва оттолкнул:
— Это что за грязь?!
Потом свои брови густущие стянул, наярился, принялся сверток раскручивать, разглядывать. Да как крикнет на жену:
— Главное-то, главное где?! Где лист с расчетами?
Подает она ему и этот лист. Цифры поразмокли, поистерлись. Но все можно разглядеть. Впился он в них. А я к тому времени крепко к невестке привязалась и укорила за нее сына:
— Хоть бы ненароком обмолвился спасибом. Выковыривала твои бумаги из помойки ночью, под бомбами, брюхатая, через фронт волокла на себе! А ты…
Думаете, он меня слушал? Только злым глазом своим косился: не мешай, мол. Сгреб бумаги и потащил в свою комнату. Сам тащит, а сам косится.
Был у меня смолоду этакий злобный, неразумный пес. Дам ему добрый мосол с мясом, он схватит и поволочет в дальний угол. Сам тащит да сам на тебя же рычит — попробуй, мол, отними!
В точности Гера Оброныш.
Мне за него перед женой неловко, а она начищает ему чертежный инструмент и его же оправдывает:
— Растерялся от неожиданности.
Припал день к вечеру. Поумолкла денная тревога. Дети заснули. А Герасим все сидит как припаянный. Ужин подала — не прикасается.
Легли и мы с Лялей спать. А спали мы с детьми в столовой, он один в кабинете. Ночью просыпаюсь. Дверь в кабинет распахнута, оттуда к нам в спальню льется свет. И вижу: Герасим мой стоит на коленях у тахты, где спала жена, пальцы ей целует. Даже Ие, прожженной крале, ни разу рук не целовал. А тут обласкал все распухшие суставчики.
А она волосы его перебирает, светит над ним глазами своими, как мать над ребенком, как большая над малым. Как женщина над мужчиной. Слышу, шепчет он:
— Лялюшка… друг большой… жена…
Слава богу, думаю! Десять лет с ней прожил, трех детей нажил, на одиннадцатом году догадался, что у него жена есть!
Бывает в человеке душа, что в кремне огонь, не добьешься — не заискрится. Добилась Лялька. Достучалась. Заискрило.
Бывает перечасье дороже года. До войны не было еще ни подходящего топлива, ни нужных материалов для Гериной конструкции, а к этому времени научились делать и то и другое.
Пришла пора, Гера своего часа не прозевал.
Самолет задумал без крыльев, а самого окрылило.
К делу стал лют, а к людям простодушен. Определился человек на свое место, отыскал самого себя. Надо сказать, что на новой работе товарищи не чета поползню. Герасима и похвалят и проберут, когда надо. Без перевясла и сноп солома, а тут весь человек подобрался, подтянулся. Спрашиваю его:
— Гера, а не выскочит из тебя «и т. д.», как бывало?
Он только засмеется.
— Я «и т. д.» писал, когда все трудное позади. А в нашем деле самое трудное всегда впереди!
Из-за того, что полдела было у него обдумано еще до войны, обогнал он кое в чем и своих товарищей, и американских конструкторов. Стал генералом, лауреатом.
Когда праздновали удачу, собрались награжденные в парадном зале. И меня затащили. Сижу я, радуюсь, слушаю разговоры. Спрашивают моего Геру:
— Есть «Як», есть «Ту», а почему вы свое создание не окрестили по имени?
А он шутит в ответ.
— Неудобно мощный двигатель окрестить «Лялькой». А другого имени я ему дать не вправе…
Лялька стала от радости белей мела, одни глаза — черные пуговицы — глядят не мигая. Пальцы с вздутыми суставами теребят новое платьишко синего крепдешину.
Шепоток пошел среди некоторых женщин: Лялька — жена? А что в ней? Немолода. Неприметна. Некрасива. Платьишко не по моде. В разговоре не блеснет. А ведь он атаман! Он красавец! Он талант!
А я слушаю да думаю: чьего таланта в этом самолете больше — его или ее?
Всем ведомо, что есть талант конструктора, музыканта, художника.
А может, есть еще один талант — редкий, тихий, неприметный, изо всех самый некорыстный — талант жены?
Никто меня не спросил, а спросили б, я рассказала б.
Семеро сыновей у меня. Семеро невесток.
Все хороши, все любимы, а одну среди всех называю дочкой. Как погляжу на ее бледное личико, так само сердце выговаривает: «Лялюшка, мила моя доченька…»
Никто меня не спросил, а спросили б, я рассказала б.
Семеро сынов у меня. Семеро невесток.
Шестеро из них ко мне приходили, так мне говорили:
— Спасибо вам, мама, за вашего сына, моего мужа. Вырастили вы человека людям на радость, жене на счастье.
А к седьмой моей невестке я сама пришла, сама ей сказала:
— Спасибо тебе, Лялюшка, мила моя доченька, за моего сына, твоего мужа. Подняла моего Оброныша, сделала из него человека людям на радость, матери на счастье.