3

Рождение нового дня всегда связано с радостью. Может быть, потому, что вообще всякое рождение, дающее начало новой жизни, приносит радость. Тем более рождение целого мира, еще неизвестного, скрывающего в себе тысячи тайн и загадок, раскрытие которых подарит удивление, улыбку, а может быть, даже счастье.

Утро приносит надежды. Оно заставляет забыть неудачи и огорчения прожитого дня. Оно гонит по жилам молодую, жадную к жизни и движениям, отдохнувшую за ночь кровь, и вслед за первым утренним ветром-повесой, прилетавшим неизвестно откуда, вскружившим голову молодой березе, нашептавшим ей бог знает что и улетевшим неизвестно куда, вам тоже хочется крепко встать на ноги, расправить плечи и, стряхнув с себя прах оседлости и спокойствия, пойти, не разбирая дороги, все равно куда, лишь бы вперед.

Утром сильнее, чем когда-либо, слышен гордый зов жизни, противиться которому почти невозможно. Утром сердце просит дороги, и нужно давать эту дорогу сердцу, потому что только в пути, в движении, в преодолении времени и пространства обретаешь новую силу и молодую уверенность в себе, а без них жизнь скучна, бесплодна да и, пожалуй, не нужна.

Утро хорошо еще и тем, что утром вы можете присутствовать при рождении света. Сидя на речном берегу, вдоль которого проходил автомобильный тракт Абакан — Кызыл, мы оказались свидетелями необычайной и очень живописной картины рассвета в горах.

Сначала в небе робко, словно изображение на фотобумаге, положенной в проявитель, показались серые вершины гор. Своими пепельно-лиловыми скалистыми пиками они ловили первые лучи еще невидимого солнца. По склонам гор заря спускалась в долину, и все, что встречалось ей на пути, она раскрашивала своей веселой и озорной кистью: зажигала зеленым пламенем леса, стелила пестрый ковер цветов по лугам, золотистыми искрами вспыхивала на поверхности реки.

Пассажиры, когда мы подошли к автобусу, были уже в сборе, шофер сидел на своем месте, и вскоре мы снова катили по горной дороге, по извилистому и крутому Усинскому тракту, оставляя за собой пышный шлейф пыли.

Жизнь в автобусе, как и следовало ожидать, снова вступила в свои специфические дорожные права. Зашуршали газеты и журналы, журчащими ручейками потекли разговоры, и молодая мамаша, сидевшая впереди нас, снова начала пилить своего невозмутимого супруга.

— Ну поиграй же ты с ребенком, — укоризненно говорила она мужу, — не видишь разве, какие у него глазки скучные. Вот-вот заплачет.

Самый юный пассажир нашего автобуса действительно находился в очень мрачном расположении духа. Может быть, отчасти это объяснялось тем, что незадолго до этого он весьма основательно позавтракал и теперь, погруженный в приятные послеобеденные ощущения, с достоинством переваривал усвоенные белки и углеводы.

Неожиданно он начал громко икать. Это поначалу всех развеселило. Все думали, что юный пассажир, хвативший во время завтрака лишку, поикает немного и перестанет. Но малыш продолжал методически икать, причем все громче и громче, все сильнее и сильнее дергаясь своим маленьким розовым тельцем.

Молодая мамаша хотела дать ему кипяченой воды, но выяснилось, что бутылка с водой была забыта во время ночной стоянки на берегу реки. Тогда в автобусе начали срочно искать кипяченую воду. Пузырек с таковой нашелся у дремавшей в углу старушки. Пассажиры потребовали остановить автобус, младенца вынесли на воздух («Может, разгуляется», — сказала какая-то женщина), с великими предосторожностями напоили водой, и только после того, как икота коллективными усилиями была ликвидирована окончательно, автобус тронулся дальше.

Глаза-монетки у малыша стали скучные-прескучные — он действительно вот-вот готов был заплакать. Молодой папаша, ежеминутно упрекаемый своей супругой, из последних сил старался воспрепятствовать этому.

— А где папа? — задал он вдруг своему дитяти довольно банальный вопрос.

— Ну где же твой папа? — переспросил молодой отец, задетый, очевидно, за живое молчанием сына, не желавшего обнаруживать родственных связей. — Убег?

Розовый младенец неопределенно хмыкнул и снова промолчал. Поскольку папа собственной персоной сидел перед ним и даже держал его на руках, он, наверное, просто не счел нужным выяснять это очевидное для всех обстоятельство.

Мой сосед, всю дорогу наблюдавший за молодой семьей с какой-то мудрой и доброй грустью, после этого «содержательного» диалога неожиданно нахмурился и отвернулся к окну. Мне показалось, что он вспомнил в эту минуту что-то неприятное, и я, стараясь отвлечь его от мрачных воспоминаний, спросил:

— Ну а как же дальше ваша жизнь складывалась?

Он посмотрел на меня с благодарностью и, проведя рукой по голове, будто отгонял ненужные мысли, продолжил свой рассказ:

— Как ни тяжело мне было уезжать от Зинаиды Ивановны вот так, бессловесно, не повидавшись даже, все-таки пришлось уехать. Захлестнула меня совесть волной — дышать трудно стало. Всю дорогу до фронта опомниться не мог.

А когда прибыл в часть, получил машину, тут уж думать о сердечных делах некогда было. Война в то лето переломилась, дело к победе шло, кругом радость, веселье. Шли мы тогда на запад быстро, уверенно, аэродромы то и дело приходилось вперед продвигать. Бои, хлопоты, заботы…

Да и в небе горячие дела творились: шла тогда решающая битва за господство в воздухе. Многих я товарищей в те дни потерял, сбили и меня еще один раз, над Польшей. Попал я к партизанам, месяца два с ними по лесам ходил, потом опять к своим выбрался. На следующий же день получил новую машину — и в небо. Воюю, бью немцев и в групповых боях, и в одиночных — через неделю вся машина в дырках, как решето, а самого ни одна пуля не трогает. Ребята в полку шутят:

«Ох, ждет тебя, Серега, на земле кто-то крепко! Оттого ты и в воздухе как заговоренный».

С Зинаидой Ивановной я, конечно, переписывался. Сообщал ей о своих боевых делах и еще о том, что чувство у меня к ней со временем не то что прошло, а, наоборот, даже усилилось. Ну и она мне приблизительно в том же духе писала. Словом, по почте мы с ней и объяснились.

Провоевал я до самого последнего выстрела и закончил войну уже на Дальнем Востоке — после немца пришлось и японца немного побеспокоить. Осенью 1945 года стали наши офицеры в отпуска разъезжаться, причем только женатых отпускали. Я прихожу к командиру полка.

«Товарищ генерал, говорю, я хоть пока и холостой, но разрешите в отпуск для устройства личных дел съездить».

«Жену привезешь?» — спрашивает генерал.

«Обязательно привезу, товарищ генерал» — отвечаю.

А он всю мою историю знал — Саша Антонов еще до войны с ним в одной части служил.

«Ну вот что, — говорит генерал, — привезешь Зину Антонову с дочкой — сразу тебя к повышению представлю. А с другой женой можешь и не возвращаться».

Я смеюсь:

«Ваше приказание, товарищ генерал, будет выполнено».

И отправился я во второй раз в тот город. Телеграмму не давал: «Пусть, — думаю, — сюрприз будет». Подарков вез для Сони и Зины целых два чемодана.

Приезжаю в город рано утром, цветы на вокзале купил — и прямо к ним. Поднимаюсь на второй этаж, стучусь. Никто не открывает. Стучусь сильнее. Слышу, спрашивает за дверью мужской голос:

«Кто там?»

У меня ноги в коленях дрогнули.

«Зинаиду Ивановну, говорю, можно видеть?»

Открывается дверь, и вижу я — стоит на пороге мужчина. Высокий, загорелый, — правда, немолодой. Видно, только что проснулся, позевывает.

«Вам кого?» — спрашивает.

А я смотрю — в прихожей на вешалке шинель висит, и две пары сапог в углу стоят. «Так, товарищ подполковник, — говорю себе, — только спокойно, только не терять высоты».

«Так вам все же кого? — переспрашивает меня мужчина».

«Антонова Зинаида Ивановна, говорю, здесь проживает?»

«Здесь, — отвечает он, — проходите».

Прохожу я в коридор, смотрю — старушка какая-то из кухни выходит, а на диване в комнате девушка молодая сидит.

«А вас, товарищ подполковник, случайно не Сережей зовут?» — спрашивает меня мужчина.

«Сережей, — отвечаю. — А вы откуда знаете?»

«Ну, давайте знакомиться, — говорит мужчина. — Это вот, — показывает на старушку, — Зинина свекровь, это невестка, а я, значит, ей свекром буду».

Стою я и вспоминаю — какое же это родство: свекор, свекровь, невестка… И вдруг как палкой меня по голове! Да это же Сашки Антонова отец, мать и сестра…

Потоптался я на месте, огляделся. Портрет Сашкин по-прежнему на старом месте на стене висит. Молодой он на нем, не то что я — стариком за войну стал, половина головы седая.

«А Зиночка сейчас вернется, — говорит Сашкин отец. — Она к знакомой вышла, здесь неподалеку. Вы раздевайтесь пока».

Снял я шинель, потоптался еще немного, вытащил папиросы, спички.

«Я, говорю, опущусь вниз, покурю».

Поняли они, что не хочу я у них на глазах с Зиной встречаться, ничего мне не сказали.

Вышел я на улицу, закурил. «Что же это, — думаю, — у меня за любовь такая трудная? У людей все просто получается: встретились, полюбили, живут, радуются. А тут как в мясорубке все перемешалось. Может быть, кончать надо это дело, пока еще возможность есть? Сколько же можно сердце свое собственное топтать?»

А тут как раз Зина через двор идет. Подбежала, прижалась головой к груди, заплакала. Потом видит, что раздетый я, без шинели, все поняла.

«Прости, говорит, Сережа. Два дня, как приехали они. Не могла я никак тебя упредить. А с ними разговор у меня уже был, я им все объяснила. Пойдем».

Залился я весь кумачовым цветом, совестно мне стало от своих собственных мыслей. «Что же ты, — думаю, — сукин сын, от любви своей четвертый год бегаешь, как последний трус? Что же ты сам себе счастья не хочешь? Или не заслужил ты его?»

Про себя-то, как говорится, хорошо было так думать, а вот вернулись мы в квартиру, увидел я опять отца с матерью Сашкиных, и снова такое на душе сделалось, будто повис у меня немец на хвосте и вот-вот шарахнет по затылку из спаренного пулемета.