Катя-Катеринка
Николаю Леонову
емскую школу Алеша окончил не только с медалью, а еще и с особой наградой. Управляющий на фабрике считал себя покровителем науки и установил такой порядок: первый ученик каждого выпуска получал у него золотой пятирублевик. Конечно, не зря управляющий отмечал первенького, имел свой тонкий расчет. Зачислял он мальчика в контору, а когда парень пообвыкнет, как по лесенке, пропускал через все производство: подручным к шаровым мельницам, оттуда в точильную, горны, живописную. Напоследок — перезвонщиком в белый амбар. Это из названия догадаться можно, что за профессия: тарелки или блюдца перезванивать, искать, нет ли трещинки. Битое-то блюдце подает голос не звонкий.
Так весь круг-от парень проследует, все мастерство узнает-изведает, а его — парня-то — опять в контору. Мысль толковая: получал управляющий работника, который по любому мастерству оказывался в курсе дела. Так вот из любимчиков исподволь вырастали псы хозяйские. Они с рабочего семь шкур норовили спустить для фабриканта, а восьмую тянули, чтоб самим поживиться.
Алеша медаль заслужил и золотой кругляшок принял, а вот в контору идти отказался.
У нашего управляющего и глаза к лысине. Не бывало такого, чтоб первый ученик круто норов показывал.
— Ты, — говорит, — парень, часом не рехнулся? От своего счастья бежишь. Кальера, — говорит, — тебе обеспечена. Родителей во как ублажишь.
А парень — Алеша — очень к правде приверженный. Он, не таясь, все выложил.
— Родителей, — говорит, — мне ублажать нечего. Отец полжизни в пекле проработал, а когда в горнах задавило и хоронить понесли — не во что обрядить. Мать с малолетства камушницей маялась за двугривенный в неделю, а подросла — ее в точильной чахотка источила. У бабки я живу — она тоже на ладан дышит, — старая живописна. Ну, а одному мне много ли надо?
Управляющий не стал спорить:
— Вольному воля — спасенному рай.
Это, дескать, как хочешь. Но поинтересовался все же:
— Куда же ты стремишься идти?
— Коли возьмете — в белый амбар.
Это по-нынешнему — склад готовой продукции: принимали там готовый товар. Работали «молодцы», — потому и казарма, где они обитали, называлась молодцовской, считалась она вроде бы почище других фабричных казарм.
Алеша-то, однако, по-прежнему у бабки жил.
А там время подошло — и бабка померла, и парень в возраст вошел — женился на Кате, у горновщика Пахомова единственная дочь росла. Самостоятельная такая девица, сразу муженька к рукам прибрала. А он на нее смотрит, как теля на мать, только и знает:
— Катя-Катеринка!
И все-таки образовалась у них семейная драма, да такая, казалось, что сразу все разбилось — и не соберешь, не склеишь.
Горновщики испокон веков на фарфоровых заводах не сдельно работали, а на жалованье состояли. Заработок у них верный: подошел срок — вынь да положь целкаши. Формовщики или там живописцы бьются и за расценки и против разных притеснений, — чтоб за бой в горнах с них не взыскивали. У горновщиков труд тоже нелегкий, а все же посмирнее считались. В ту пору — перед девятьсот пятым годом — рабочие люди в движение пришли, стали понимать, что на их горбу хозяин в царство небесное въезжает.
Я это к чему о горновщиках завел речь? Катя-Катеринка по родителю-то их круга. А у Алеши вся родня за хозяйские барыши богу душу отдала. Вот он и задумал к революции примкнуть. Книжки читал тайные, на сходки к бакенщику ходил, там на речном берегу собиралось человек, поди, пять, — все ребята боевые, каждого хоть на кол, так сокол.
Катерина проведала об этом и сразу укорила.
— Пошто, — говорит, — ты погибель кличешь на нашу молодую семью? Узнает управляющий — с работы погонит и тебя, и меня.
А она при деколи стояла: переводные картинки на посуду лепила.
Алеша кудрями тряхнул:
— Не узнает.
Бабы, они настырные. Ей вдоль стели, а она поперек мерить станет. Катерина свое твердит:
— А ну как узнает? Что тогда?
Я же говорю: бабий язык не смиришь ни блином, ни рукавицей.
Алеша покладистый парень, а тут допекла жена, начал он ей выкладывать.
— Что ж, — говорит, — я статуй бесчувственный или у меня башка хуже дырявого горшка и не вижу, как хозяева-капиталисты над нашим братом-рабочим глумятся? Нет тогда мне уважения.
Вот что он сказал.
Катя в слезы. Ну, это женский обычай: слезами себе помогать. А муж-то ей не шепчет ласково:
— Катя-Катеринка!
Крупно в ту пору они поговорили. Сурьезно. Как помирились, этого я уж не знаю, но жизнь у них пошла сикось-накось, в разные стороны. И разговаривают неласково, будто чужие, не личико в личико, а спинка в спинку.
Пугает Катя:
— Пойду скажу, что ты к врагам царя и отечества перекинулся.
А он ей в ответ:
— Кричи пуще, сполошница, нет на тебя угомона. Поди, доноси. За то жандармы деньги платят. У них аж кучки по тридцать сребреников приготовлены. Только будет у тебя на лбу вековечно гореть клеймо: предательница своего мужа. И отечеству я не враг: ради отечества и стараюсь.
В ту пору запала Алеше добрая мысль: устроить на фабрике потайную типографию, чтобы печатать листовки. Перепадали к нам, конечно, листовки из Москвы. Привезут попутно одну-одинешеньку, так ее всю до дыр зачитают.
И вот как хитро Алеша придумал.
В прежнее время иным-некоторым приходила фантазия получать письма не на свою фамилию и не на свой постоянный адрес, а условно. Допустим, не «до востребования» и имярек, а «предъявителю кредитного билета рублевого достоинства, номер, серия такие-то».
В журнале «Нива» прочитал Алеша объявление:
«Новинка! Набор каучуковых букв „Гуттенберг“. С помощью домашней типографии каждый может печатать бланки, конверты, визитные карточки. 1500 букв, цифр и знаков в изящной коробке. Прилагается бесплатно флакон хорошей краски. Высылается наложенным платежом».
Цена и адрес: Варшава, такая-то улица, такой-то дом.
Эту забаву Алеша и задумал приспособить. Послал деньги и попросил выслать три набора предъявителю кредитного билета, номер, серия такие-то. А для осторожности указал почту не на своем поселке, а в Москве, до которой чугункой ехать четыре часа и где человек очень легко может затеряться.
Следовательно, обзавелся наш Алексей типографией под именем изобретателя книгопечатания Гуттенберга. Он про этого Гуттенберга еще в Москве деликатно расспросил. Ему растолковали, что это за иностранец.
Поди, целую ночь набирал Алеша первую листовку. Катя на кровати ворочается да вздыхает, в спор не кидается, начала понимать, что Алешу не переупрямишь. Но мается и переживает женщина. Да еще молодая. Ей бы прелестями жизни пользоваться да ласковые слова слушать, а она, изволите видеть, со своего одинокого места наблюдает, как ее муж детской забавой тешится.
Мог бы, конечно, для начала слова-то взять с московской листовки:
Кто в тягостной работе
Томится день-деньской,
Трудясь в слезах и поте
Для прихоти чужой?
Все ты же, брат-рабочий.
Да он по-другому решил. Так он товарищам объяснил:
— Нашему народу про свое бы послушать. Какие на фабрике кровопийцы и что за несправедливости творятся.
Катя намедни пришла из хозяйской харчевой лавки и ну жаловаться:
— Приказчикам да смотрителям мясо вырубали какое хотят, а нам, подобно псам дворовым, чуть не одни кости бросают.
Она готовить мастерица и любила стряпней мужа побаловать.
Вот Алеша и составил такую листовку:
«Рабочие! Долго ли мы будем терпеть несправедливости? Хозяева нас за людей не считают. В харчевой лучшее мясо челяди, а нам, как псам, — остатки.
Рабочие! Протестуйте против несправедливости! Один за всех — все за одного».
Сочинил Алеша прокламацию, набрал, натискал за ночь сто штук и лег спать. А наутро с собой на фабрику прихватил. В обеденный перерыв вместе с двумя товарищами рассовал в ящики столов у живописцев, позапрятал за машинки у точильщиков; и горновщиков не забыл, даже в белом амбаре не состорожничал: тоже разбросал.
Ну и началась на фабрике кутерьма. Работает Алеша и видит: к их смотрителю пожаловал смотритель из точильной, — пошептались и куда-то ушли.
Вечером по всем избам фабричных: шу-шу-шу да шу-шу-шу. Один разговор: о листовке, а потом о несправедливости в харчевой лавке.
Катя с работы вернулась и прямо к Алеше. Смирная и вроде бы не в себе: растерянная.
— Слыхал? — спрашивает.
Алеша, будто ему невдомек:
— Насчет чего?
— Насчет листовки.
— А! — вроде бы догадался Алексей. — Это про мясо-то? Слыхал. Так ведь, помнится, и ты мне то же гудела.
Катя потупилась, свою думу думает. Потом тихо спрашивает:
— Алеша, ты вчера до полуночи за столом копошился. Листовка-то, поди, твоя работа?
Улыбнулся Алексей:
— Поди, моя. От жены не скроешься, Катя-Катеринка. Выйдет из тебя сыщик Нат Пинкертон.
А Катя просит:
— Брось, Алешенька, пока не поздно. Не сносить тебе головы, упекут. Что я одна-то делать стану?
Он опять шуткует:
— Опостылел я тебе, глаза бы твои на меня не смотрели, речи бы мои ты не слушала, жила бы одна у батюшки, — ни о чем не тужила, а тут, на-кося, нашла короля. Вот и будешь жить и не тужить без меня. Или другого найдешь?
Катя как кинется ему на грудь:
— Никого мне не надобно. Без тебя мне свет не мил. Только брось ты эту революцию.
Он ей свой резон выставляет:
— Неправда разве, что в листовке-то?
— Правда.
— Что же тогда выходит: брось правду и служи неправде? Нет, лапушка…
Вот он так-то загнал ее в угол, бабенке и крыть нечем — кругом у него шешнадцать.
С тех пор и пошло. Чуть на фабрике происшествие — хозяин аль управляющий рабочего обидел, штраф по придирке или за пустяковину наложил, — моментально на другой день листовки разбросаны.
Видно, управляющий сообщил куда следует, и появились жандармы. По мастерским тишком мечутся, вынюхивают да выведывают.
Бац: на следующее утро опять листовка. Да еще с частушкой:
Набежала злая гнусь,
Лает по казармам.
Я на Жучку рассержусь —
Стану звать жандармом.