Лиха беда начало
нас на заводе все считали Таньку, секретаршу директора, ловкачкой и пронырой. А для директора она — правая рученька. Ну ведь по бутылке и пробку подбирают. У директора такая линия: секретарша, мол, должна не только на машинке постукивать и бумаги чинно держать, но и знать, кого из посетителей улыбаясь пригласить в кабинет, а кого строго попридержать, быть также в курсе разных заводских событий. А Татьяна и рада стараться: какой-нибудь Афоня или Кирюха в дальнем цеху вздохнет, а она это живо расшифрует, фигурально выражаясь, себе на ус намотает, а потом в удобный момент начальству преподнесет как пирог на блюде или карася на крючке. Таким манером, конечно, уважения у рабочих не завоюешь, и когда через полгода присоветовали ей уволиться по собственному желанию, никто не пожалел: все в порядке — обносили отопок, да и бросили. Однако пока все побаивались девку — хоть и на цепи, а изловчится и укусит.
Вот, следовательно, явилась как-то Татьяна к директору и докладывает:
— Иван Иванович, новость: сегодня будет у нас Николай Афанасьевич.
А Николай Афанасьевич — это новый председатель совнархоза, мужик, как поговаривали, весьма серьезный и к тому же у нас впервые. А уж это даже надоело слышать, что новая метла чисто метет, и тому подобное.
Директор попервоначалу лишился дара речи, будто ему сообщили, что базарная площадь провалилась в тартарары, а среди пострадавших и его благоверная супруга, перед которой он, к слову сказать, трясся, как ягненок в лесу. На работе у него смелость соколья, а дома храбрость воронья.
Опомнился и закричал:
— К нам?! Да это точно ли?
Татьяна вроде бы даже обиделась:
— Разве я когда-нибудь напраслину плела?
И то верно. Действительно, не наблюдалось такого случая, чтобы Татьяна доставляла непроверенные или, другими словами, липовые сведения.
Директор дал команду своему адъютанту:
— Зама, инженера и начальников цехов ко мне. И начальника ОТК тоже. Надо подготовиться и предстать в лучшем виде.
Очки-то втирать он мастак. Не то что уж очень душой худ, но все ж таки из плутов плут.
Татьяна без запинки отрапортовала, что указанные товарищи налицо и собраны в приемной, окромя начальника ОТК, Лизаветы Михайловны, которая, согласно ранее отданному директором распоряжению, поведет прибывающую в этот день из соседнего дома отдыха экскурсию по всему заводу и будет давать соответствующие разъяснения.
— А тебе, может быть, известно, в каком часу пожалует Николай Афанасьевич? — поинтересовался директор.
Татьяна, глазом не сморгнув, отвечала:
— В пятнадцать ноль-ноль.
Сама, поди, думает: вот, мол, какая у тебя секретарша, — сыщик нашего времени.
Директор взглянул на часы и дал еще одну команду:
— Пусть Лизавета Михайловна к этому времени свернет свою экскурсию. Тютелька в тютельку. Ясно?
Пока все там в панике бегают, я расскажу про председателя совнархоза, потому что в силу особых причин, вы сами это скоро поймете, мне стали известны все подробности.
Председатель, и верно, собрался на наш завод. И даже то верно, что наметил он для себя час посещения — пятнадцать ноль-ноль. Только в одно место несено, а в другом уронено: все дела удалось провернуть побойчее, чем рассчитывал, и не успела кошка умыться, как гости наехали. Подкатил председатель к проходной, где уже толпились экскурсанты из соседнего дома отдыха.
— А что, если мы присоединимся? — предложил председатель помощнику.
— Есть присоединиться, — по-военному ответил ему тот, и вот оба руководящих товарища влились в массу.
Лизавета Михайловна, наш ОТК, баба речистая: как начнет говорить, так ни конному, ни крылатому не догнать. Что твой магнитофон с годовым запасом ленты. Чаще других ее и назначали путешествовать с экскурсиями. Объясняет весьма картинно и понятно и про массозаготовительный цех, и про формовочный, и про горны.
Дошли и до живописного.
Кто «ах!» да «ох!», а один экскурсант голос подал.
— Что это, — говорит, — у вас за посуда? Вот, к примеру, чашка белая с красным пятном, будто кровью испачкана, а блюдце черное и не гладкое, а шероховатое. Что сей сон значит?
Лизавета Михайловна зарделась малость. Но совесть у нее, видно, просторная, что розвальни: садись да катись. Вот и запела:
— Это по заграничному образцу. Очень на нее похожая модель, получила премию на международной выставке.
Я точно уж не упомню, какой она город назвала: то ли Париж, то ли еще какой.
А того не сообщила, хитрюга, что насчет этого блюдца в художественной лаборатории полдня шум да гам стоял, спорили до седьмого пота. Новый образец предложил — кто бы вы думали? — сам директор. Он в научной командировке месяц по заграницам околачивался и решил заграничный лоск показать. Художники пробовали было возразить, а он сказал, как припечатал:
— Надо нам работать в мировом масштабе и на международную арену выходить.
По профессии-то он механик и в искусстве больше всего любил бумажные цветы. Даже того не понимал, что на эту международную арену мы уже давно вышли со своим художеством, по характеру русским, а по духу — современным, советским. Так к лицу ли нам в обезьянах ходить, по чужим нотам кислые песни петь?
Лизавета Михайловна тыр-пыр, туман напускает, пытается замять вопрос.
А настырный экскурсант снова голос подает.
— Извините, — говорит, — а что это у тарелки или сухарницы один бок будто ножницами обрезан?
Художник, который себя автором считал, сразу отозвался.
— Это, — говорит, — в соответствии с модой. И для красоты.
Тут уж не только тот, кто спрашивал, а и другие экскурсанты — в смех.
А какой-то старик съехидничал.
— Почему же, — говорит, — вы, товарищ художник, одну штанину у себя на брюках не подстрижете сантиметров хотя бы на десять?
Все опять рассмеялись, а Лизавета Михайловна рассердилась.
— Вы, — говорит, — папаша, не мешайте проводить экскурсионную работу.
Тогда одной из девушек неймется:
— А ваза-то, ваза-то, гляньте-ка, скособочилась. Да наша деревенская крынка и то статней.
Пока Лизавета Михайловна пыхтела от возмущения, настырный экскурсант в третий раз голос подал.
— Мы, — говорит, — с фарфором только на выставках и в магазинах и встречались. И если, — говорит, — выпало нам такое счастье и оказались мы в святая святых фарфорового производства — художественной лаборатории, где создаются новые формы и творятся новые рисунки, то не скажете ли, товарищи художники, почему вы все мудрите: либо загранице угодить мечтаете, либо чашку расписываете не снаружи, где рисунком можно любоваться, а внутри, куда чай наливают. Либо столько золота наляпаете, как будто хотите, чтобы каждая чашка походила на медный самовар. Почему не делаете сервизов скромных и недорогих? Чтобы чувствовалось родное и чтобы не становилось от покупки легко в кармане.
Вы, — продолжал он, — помянули про заграницу. Так вот был я и в Париже и в Риме, — и еще назвал несколько городов, — приходилось мне встречать и посуду-страшилище, вроде кривобокой вазы, но видел и удобные и простые по украшениям — во Франции на французский лад, в Италии — на итальянский. Почему же вы от хорошего опыта отворачиваетесь, а на плохой кидаетесь? Разве то красиво, что дорого и где народной души не чувствуешь?
Как тут все экскурсанты загалдят — кто во что горазд:
— Правильно!
— Точно!
— Ведь на других-то наших заводах делают.
— Дуй, Вася, до горы.
И еще разные одобрительные возгласы.
Я-то знаю, в чем собака зарыта: лишнюю золотую веточку набросаешь или проведешь лишний золотой усик, смотришь — цена повыше, а значит, к плану прибавится лишняя копейка. А я так считаю: дрянь не надо совать и втридорога не драть.
Стою я тут же, слушаю и приглядываюсь к одному экскурсанту: уж очень он похож на Николая, сына тетки Анисьи Лосихи из нашей деревни. Подошел я к нему бочком. Извините, говорю, гражданин, вы случайно не из Долгого Наволока?
— Оттуда, — говорит.
— Анисьи сын?
— Ее, — говорит.
— В Москве который учился? Николай?
— Точно! — говорит. — А вы, я вижу, дядя Алексей.
Выходит, тоже меня узнал.
Я подумал, что он из дома отдыха, и, чтобы поддержать разговор, интересуюсь:
— Твое, Николай, какое мнение насчет наших рисунков?
— Я, — говорит, — не считаю себя специалистом по художественным делам.
Тут я не дал ему соврать.
— Чего, — говорю, — ты мелешь? Мать-то у тебя как вышивала? Или ты забыл? Подзоры ваши долгие у меня и сейчас перед глазами стоят: справа конь со всадником, слева конь на дыбках, и древо жизни, и вещая птица Сирин. А дедко твой Аристарх такой резьбой дом украсил, что из города фотографы приезжали снимать. Или, — говорю, — ты рос в такой красоте да не любовался? Или смотрел да от родного отворачивался?
Николай смутился.
— Так это, — говорит, — народное искусство.
Я ему в ответ:
— То-то и оно, что народное.
— Его-то я люблю, — говорит.
— Да и не ты один. А вот ты скажи: кто любит подстриженные тарелки, кособокие вазы и чашки, которые повези хоть в Америку, хоть в государство Люксембург?
Николай мне:
— Это ты, дядя Алексей, мудро рассудил.
И повторил мои слова собравшимся.
Только разгорелся в лаборатории спор, а многие художники — не только я — соглашались с тем настырным экскурсантом — вдруг летит Татьяна-секретарша, протискивается к нашему ОТК, Лизавете Михайловне, на часы ей показывает и, к ушку приникнув, нашептывает: полно, мол, плести, пора домой брести. ОТК головой кивает, вроде как уразумела, что время приближается к пятнадцати ноль-ноль, и обращается к экскурсантам:
— Вот собственно, и все!
Люди пошли к выходу, а председатель Николай Афанасьевич Лосев прямехонько к Лизавете Михайловне:
— Спасибо вам, как ведущей.
А Лизавета — ОТК к дверям пятится.
Лосев ее спрашивает:
— Что это у вас вдруг суматоха поднялась?
Лизавета Михайловна разъясняет:
— Директор предупредил, чтобы заканчивали. Председателя совнархоза ждут. Нового.