Изменить стиль страницы

Глава III

Гинноскэ, разумеется, ничего не знал о происхождении Усимацу. Они подружились ещё в Нагано, когда учились в семинарии: у них было много общего в характере. Стоило Усимацу начать описывать милые сердцу серенькие пейзажи Саку и Тиисагаты, как Гинноскэ принимался живописать красоты озера Сува, возле которого он рос. Когда Усимацу заводил разговор об истории, которой особенно увлекался, Гинноскэ расписывал ему, как интересно собирать растения, и стены общежития, где проходили их постоянные беседы, стали для них одинаково родными. Дружба в школьные годы оставляет много светлых воспоминаний, никогда не меркнущих и всегда свежих. Поэтому, когда Гинноскэ теперь думал об Усимацу, он неизменно видел его таким, каким он был в семинарские годы, и ему было тягостно замечать происходящие в нём перемены: разве можно сравнить нынешнего Усимацу с тем, прежним, когда они весело уплетали в семинарской столовой варёный рис, смешанный с ячменём… Нет, он уже не тот! Какой-то угрюмый… Не осталось и следа от прежней жизнерадостности. Взгляд, походка, голос — всё переменилось. Он сделался замкнутым. Отчего? Гинноскэ никак не мог понять. «Что-то произошло… Несомненно, какая-то причина есть», — думал он, ожидая удобного случая, чтобы откровенно поговорить с другом.

На следующий день, в воскресенье после обеда, Гинноскэ решил навестить Усимацу на новом месте. По дороге он встретил Бумпэя, и они вдвоём поднялись по поросшим мхом каменным ступеням. Дорожка, по краям которой цвели последние осенние цветы, вела к главному зданию храма, налево от него была колокольня, направо — жилые помещения. Шестиугольный храмовый флигель с покатыми черепичными крышами, с колоннами в китайском стиле — всё, казалось, свидетельствовало о величии и упадке далёкого прошлого. Под пожелтевшим деревом гинкго Гинноскэ увидел босоногого работника, который, согнувшись, усердно сгребал опавшие листья. На вопрос: «Дома ли Сэгава-кун?» — Сёта почтительно поклонился и, бросив метлу, как был босиком, пошёл узнать.

И сразу же сверху донёсся голос Усимацу. Подняв голову, они увидели его в окне мезонина, скрытого ветвями дерева.

— Прошу наверх! — пригласил Усимацу гостей.

Гинноскэ и Бумпэй вслед за Усимацу, указывавшим им дорогу, поднялись по тёмной лестнице и вошли в комнату. Лучи осеннего солнца, проникавшие сквозь ветви дерева, окрашивали стены, картину, расставленные в нише книги и журналы в золотистые тона. В открытое окно вливался прохладный воздух, приносивший свежесть в скромную келью. Усимацу вдруг заметил на столике оставшуюся раскрытой «Исповедь» и незаметно спрятал её, затем, положив на пол сложенное светлое шерстяное одеяло, пригласил гостей садиться.[6]

— Ты, я вижу, любитель переезжать с места на место! — заметил Гинноскэ, осматривая комнату. — Уж если у человека есть такая привычка, он так и будет кочевать без конца. Да, но комната в твоём прежнем пансионе, пожалуй, была лучше.

— А отчего вы съехали оттуда? — поинтересовался Бумпэй.

— Там было уж очень шумно, — как можно равнодушнее ответил Усимацу, но невольная тревога всё же отразилась у него на лице.

— Тихо-то в храме, тихо, — согласился Гинноскэ и продолжал как ни в чём не бывало: — А там в твоём пансионе недавно, говорят, выгнали какого-то «этa»?

— Да, да! Я тоже слышал об этом, — вставил Бумпэй.

— Я и подумал, что на тебя, возможно, — продолжал Гинноскэ, — подействовало это ерундовское происшествие и тебе стало там неприятно жить.

— Нет, почему же? — спросил Усимацу.

— Видишь ли, мы с тобой разные люди, — улыбаясь, ответил Гинноскэ. — Недавно я прочитал в одном журнале такую историю: какой-то человек, — впоследствии оказалось, что он душевнобольной, — обнаружил возле своего дома подкинутую кем-то кошку. И вот это так на него подействовало, что он немедленно, далее не посоветовавшись с женой, съехал из этого дома. Как видишь, для душевнобольного человека поводом для переезда может явиться даже кошка, — рассмеялся Гинноскэ. — Я вовсе не хочу сказать, что Сэгава-кун душевнобольной. Но, право, я замечаю в последнее время, что с тобой не всё в порядке. А ты сам-то ничего не замечаешь? Поэтому, когда я услышал об истории с «этa», я сразу же вспомнил об этой кошке и подумал: не потому ли тебе захотелось переехать?

— Не говори глупостей, — засмеялся Усимацу. Однако смех его был отнюдь не весёлым.

— Нет, нет, я серьёзно, — Гинноскэ пристально посмотрел на друга. — У тебя действительно неважный вид… ты бы сходил к врачу.

— Да я вовсе не так болен, как ты думаешь, — возразил Усимацу с улыбкой.

— И всё же ты должен обратиться к врачу, — серьёзно повторил Гинноскэ. — Сколько есть людей, не догадывающихся о своей болезни! У тебя, несомненно, пошатнулось здоровье. Ты же сам говорил, что плохо спишь по ночам. Значит, в организме что-то неблагополучно. Во всяком случае, так мне кажется…

— Разве? Неужели тебе действительно так кажется?

— Несомненно. Всё, что лишает сна, всякие там фантазии… Покинутая кем-то кошка, изгнанный из пансиона «этa» — всё это способно расстроить нервы. Выбросили кошку. Ну и что? Ерунда! Выгнали «этa» — ну и что? Самая обычная история, не так ли?

— Ох, беда с тобой, Цутия-кун, — прервал его Усимацу. — Ты всегда делаешь поспешные выводы и к тому же никогда их не меняешь…

— Да, такое за тобой водится, Цутия-кун, — мягко заметил Бумпэй.

— А всё оттого, что ты чересчур неожиданно перебрался сюда. — Гинноскэ переменил тему. — Но я согласен, что здесь тебе будет удобнее заниматься.

— Меня давно привлекала жизнь в храме, — начал было Усимацу, но тут вошла служанка с чаем.

Вряд ли где ещё так любят чай, как в Синано. Пристрастие к чаю — чуть ли не врождённое свойство жителей холодных горных областей. Здесь во многих селеньях наслаждаются общим чаепитием по четыре-пять раз в день. Усимацу не составлял исключения — он тоже принадлежал к числу любителей чая. Пододвинув к себе чайный прибор, он разлил по чашкам крепкий горячий чай. Поднеся чашку ко рту и вдохнув аромат распаренных чаинок, Усимацу сразу же ощутил прилив бодрости, словно заново родился. Потом отставил чашку и продолжал прерванный разговор:

— …Вчера вечером я принимал ванну. За целый день так устал, что выкупаться было особенно приятно. Я раздвинул сёдзи, увидел сад, цветущие астры… И мне подумалось: сидеть в ванне и слушать стрёкот сверчков — вот в чём истинная прелесть монастырской жизни. В пансионах, где я жил прежде, всё было совсем по-другому. У меня такое чувство, словно я вернулся в родной дом.

— Это верно, — заметил Гинноскэ, закуривая папиросу. — Нет ничего более серого и скучного, чем все эти дешёвые пансионы.

— Правда, здесь меня поразило ещё кое-что, — продолжал Усимацу. — Уйма мышей!

— Мышей! — воскликнул Бумпэй, придвинувшись поближе к хозяину.

— Да, да, мышей. Этой ночью они добрались до самой моей подушки. С непривычки мне было очень неприятно. Утром я сказал об этом жене настоятеля. Ответ её прозвучал довольно забавно: «Вместо того чтобы кормить кошку, которая будет ловить их, лучше дать мышам возможность самим кормиться. В этом будет больше милосердия и очень мало вреда. Сытая мышь вовсе не такое уж беспокойное животное, вы сами увидите, какие у нас жирные мыши!» И действительно, смотрю, они нисколько не боятся людей. Среди бела дня вылезают из своих нор и бегают всюду…. В храме всё но-особому…

— Забавно, — засмеялся Гинноскэ, — по-видимому, супруга вашего настоятеля оригинальная особа.

— Ну, особой оригинальности я в ней не приметил, просто она богобоязненная женщина. Окусама держится так, словно она не только жена настоятеля храма, но ещё и монахиня или послушница. Просто удивительная женщина. О себе и своём муже она сказала: «Мы с ним как чета Такасаго».[7]

— А кто здесь ещё живёт? — спросил Гинноскэ.

— Служка, девушка-служанка. И ещё работник Сёта. Это он подметал сад, когда вы пришли. Его все называют здесь просто «Сё-дурак». В его обязанности входит пять раз в день звонить в колокол: на рассвете, в восемь часов утра, в полдень, при заходе солнца и вечером, в десять…

— А где же настоятель? — поинтересовался Гинноскэ.

— Он в отъезде.

Усимацу рассказал гостям всё, что он узнал о жизни в храме, и под конец заметил, что здесь, оказывается, живёт дочь старого Кэйносина — Осио.

— Дочь Кадзамы-сана? — удивился Бумпэй. — Какая же? Неужели та, которая недавно была у нас на вечере бывших воспитанников школы?

— Наверное, она. Да, да, правильно! Я припоминаю, — сказал Усимацу. — Она окончила школу за год до моего приезда. Не так ли, Цутия-кун?

— Совершенно верно.

В тот воскресный день на кухне храма Рэнгэдзи готовились поминальные блюда по случаю тридцать третьей годовщины со дня смерти прежнего настоятеля. Пришла помогать даже жена молодого бонзы. По обычаю, в этот день читались сутры[8] и подносились угощения духу покойного и всем живущим под крышей храма. Аппетитный запах варёного риса с каштанами заполнил помещение храма. Когда все приготовления на кухне были закончены, жена настоятеля поднялась в мезонин. В представлении этой словоохотливой женщины и Усимацу, и Гинноскэ, и Бумпэй были ещё детьми. Хотя окусама считала себя отсталой, но она хорошо разбиралась в спорах образованной молодёжи и вообще знала много кое-чего другого. Особенно любила она рассуждать о вере и обрядах. Вот и теперь она стала рассказывать, как отмечают в народе эту годовщину — 27 декабря. Оказывается, существует такой обычай: в этот зимний день все прихожане, мужчины и женщины, после захода солнца собираются перед изображением Будды и слушают проповедь, потом чтение сутр и жития, а в двенадцать часов все приступают к ужину.

По привычке, окусама чуть ли не после каждой фразы шептала про себя: «Наму амида Буцу…»