Изменить стиль страницы

Глава XIX

Слух о том, что адвокат Итимура и Рэнтаро, несмотря на сильные снегопады, приезжают в Иияму, дошёл и до Усимацу. Сторонники Такаянаги всполошились и с новой силой стали готовиться к бою. Посещение избирателей, распространение агитационных предвыборных листовок, тайная вербовка голосов велись неустанно. Говорили также, что на помощь сторонникам Такаянаги уже прибыла в Иияму шайка соси.[38] Приближались решающие дни предвыборной борьбы.

Наступила очередь дежурства Усимацу и Гинноскэ, и они остались вдвоём в школе на ночь. Гинноскэ, вспомнив, что у него неотложное дело, ушёл и задержался до позднего вечера. Он не вернулся, журналы и ключи остались у Усимацу. Усимацу, полный ни на минуту не оставлявшей его тревоги, при всякой возможности, оставшись один, в изнеможении валился на циновки и предавался своим думам. Зимний день прошёл в мучительном беспокойстве. Когда за окном раздался звон колокола Рэнгэдзи, возвещавший заход солнца, в сердце Усимацу возникла новая тревога: что будет с Осио?.. Если решение окусамы станет известно Осио… а может быть, оно ей уже известно… Как отнесётся к этому молодая девушка? Разве она может сидеть сложа руки? Но каково ей будет вернуться домой к мачехе?

— А что, если Осио-сан не переживёт этого?.. — Когда ему вдруг пришла в голову эта мысль, его охватило отчаяние.

А Гинноскэ по-прежнему не возвращался. Облокотившись на стол у самой лампы, Усимацу думал об Осио. Долго он, погруженный в свои думы, одиноко смотрел на огонь, и мало-помалу им овладела усталость. Так, сидя за столом, он незаметно уснул.

И тут вошла Осио.

«Ведь я в школе? Как же могла оказаться здесь Осио? — удивился Усимацу. Но его сомнения тотчас же рассеялись: — Значит, Осио хочет о чём-то поговорить со мной», — догадался он. Эти нежные глаза… Он взглянул в глаза девушки, и они сказали ему всё, что у неё было на сердце. Отчего он добр только к её отцу и брату, а к ней самой так безучастен? Отчего, хотя они живут под одной кровлей, он не сказал ей ни одного ласкового слова? Отчего он не говорит то, что вертится у него на кончике языка, отчего замкнулся в своём горе и не понятном ей страхе?

Эти сладостные минуты вдруг прервал приход Бумпэя. Он стал озабоченно звать Осио, потом схватил за руку смущённую девушку и силой увлёк её за собой.

— Кацуно-кун, подожди! Разве можно так! — пытался удержать его Усимацу. Бумпэй оглянулся. Их взоры скрестились, словно молнии.

— О, Осио-сан, я вам расскажу кое-что интересное, — и Бумпэй, склонившись над её ухом, всем своим видом доказывал, что шепчет ей страшную тайну Усимацу.

— Стой, зачем ты ей это говоришь?

Усимацу бросился к ним… и проснулся… Так это был сон. Он очнулся, и у него отлегло от сердца. Но впечатление от сна ещё оставалось, и страх всё ещё не проходил. Он обвёл взглядом комнату — здесь не было ни Осио, ни Бумпэя. В этот момент дверь отворилась, и со свёртком под мышкой вошёл Гинноскэ.

— Уже поздно! Сэгава-кун, ты ещё не спишь? Давай укладываться и, лёжа, поболтаем с тобою. — Гинноскэ скинул и повесил на крючок пиджак, снял и положил на стол воротничок, отстегнул подтяжки.

— Ну вот, скоро нам и расставаться, — сказал он. Комната в восемь циновок, где столько раз, лёжа рядом, друзья проводили в разговорах всю ночь своего дежурства… Она навела Гинноскэ на грустные мысли о предстоящей разлуке. Оставшись в нижнем белье и не переодеваясь в ночное кимоно, он забрался в постель под одеяло.

— Значит, последнюю ночь я провожу в этой комнате с тобой! — сказал он со вздохом. — Это последнее моё дежурство…

— Да… Ты уезжаешь, — отозвался Усимацу. Он тоже уже лежал в постели.

— У меня такое чувство, точно мы с тобой опять в семинарском общежитии. Отчего-то всё вспоминается прошлое — то время, когда мы с тобой вместе учились. Интересно, как сложилась судьба наших прежних товарищей? — Гинноскэ немного помолчал, а потом заговорил: — Вот что, Сэгава-кун, я давно уже хочу тебе кое-что сказать.

— Мне?

— Послушай, нельзя так замыкаться в себе, как ты это делаешь, нехорошо. Глядя на тебя, только и остаётся думать, что у тебя какое-то большое горе и ты один его в себе носишь, один им мучаешься. Это ясно без слов. Но я за тебя тревожусь. Если у тебя есть горе, почему ты не поделишься им со мной? Разве я, твой друг, не помог бы тебе? Что с тобой происходит? — участливым тоном продолжал Гинноскэ. — Ты, вероятно, думаешь, что раз я начинающий учёный, раз я постоянно с головой ухожу в свои занятия, то не способен тебя понять? Но я вовсе не такой чёрствый. Я не бессердечный человек, способный с усмешкой поглядывать со стороны, как другой страдает.

— Странные вещи ты говоришь! Никто и не думает называть тебя бессердечным, — сказал Усимацу, повернувшись ничком.

— В таком случае расскажи мне.

— Что рассказать?

— Я не думаю, чтобы тебе нужно было таиться от меня. Оттого, что ты всё держишь в себе, твои страдания только усугубляются. Видишь ли, я одно время только и знал, что занятия, вот и смотрел на вещи слишком аналитически. Но теперь я смотрю глубже. Я прекрасно понимаю твоё душевное состояние. Понимаю, почему ты перебрался в Рэнгэдзи, почему ты уединяешься в своём горе, мне теперь всё ясно.

Усимацу ничего не ответил. Гинноскэ продолжал:

— По мнению нашего директора, всё это не стоит ни полушки. Обо всём он твердит одно: «Это болезнь современной молодёжи». Но, подумай, ведь был же и он когда-то молод! Сами провели свою молодость, посвистывая, а на нас напускают всякие строгости… Верно? Я им так и сказал. Сегодня директор и уездный инспектор позвали меня и спрашивают: «Отчего Сэгава-кун такой задумчивый?» Я им и сказал: «Это вы сами должны понимать. В молодости с каждым такое бывает».

— Вот как? Тебя об этом спрашивал инспектор?

— Видишь ли, твоя постоянная задумчивость вызвала всякие толки. Говорят невесть что… и твоё поведение ложно истолковывается.

— Ложно истолковывается?

— Дошло до того, что пустили слух, будто ты «синхэймин»… Есть ведь любители нести всякую чепуху.

Усимацу засмеялся.

— Допустим, что я «синхэймин», ну и что с того?

Наступило длительное молчание. Слабый свет прикрученной лампы рисовал на потолке расплывчатый круг. Уставившись в этот круг, Гинноскэ замечтался, и, так как Усимацу лежал молча и не шевелясь, Гинноскэ решил, что его товарищ уже заснул.

— Сэгава-кун, ты спишь? — окликнул он его.

— Нет… ещё не сплю, — отозвался Усимацу. Затаив дыхание, он пытался унять внутреннюю дрожь.

— Что-то не спится сегодня. — Гинноскэ выпростал руки из-под одеяла. — Давай ещё немного поболтаем. Когда я думаю о горестях молодости, я всегда вспоминаю тебя, и мне хочется плакать. Любовь и слава… вот что одушевляет пылкую молодость и что её убивает. Я тебя хорошо понимаю. При твоём характере так и должно было быть. Я втайне сочувствую и той, которую ты любишь. Оттого я так с тобой сегодня и говорю. По-моему, ты слишком мудришь. Насчёт этого-то я и хочу тебя предостеречь. Поверь, я прав. Перестань страдать в одиночестве. Ведь у тебя есть друг, посоветуйся же с ним, и тебе легче будет решить, что делать. Если бы ты сам спросил у меня: «Цутия, что, если я поступлю так-то?», я бы сделал для тебя всё, что в моих силах.

— Ах, это только ты со мной говоришь так! Спасибо тебе за твою сердечность. — Усимацу глубоко вздохнул. — Говоря откровенно, всё обстоит именно так, как ты думаешь. Именно так. Однако…

— Ну?

— Но ты не можешь знать всего… вот почему ты так говоришь. Дело в том, что… она умерла.

Снова наступило молчание. Немного погодя Гинноскэ попробовал опять заговорить с Усимацу, но ответа уже не получил.

Проводы Гинноскэ состоялись на другой день. Они продолжались с утра до двух часов. На обед вместо обычных блюд были поданы суси.[39] Учителя и ученики, один за другим, вставали и говорили прощальные речи. Состоялся Даже импровизированный концерт. Простодушные мальчики и девочки то грустили, то смеялись, и им казалось, что этот день они никогда не забудут.

Среди общей суеты и веселья один Усимацу не мог найти себе места. Казалось, он не видел и не слышал происходящего. Запомнились только смех учителей и учеников, аплодисменты, сопровождавшие каждое выступление, да и многозначительные взгляды, которыми его украдкой награждали даже среди всеобщего оживления. Ему казалось, что за ним беспрерывно следят, и тревога, волнение, страх подавляли всякий интерес к тому, что делалось вокруг. Усимацу утратил даже ощущение собственного тела, а мозг его был скован одной мыслью — заветом отца. Когда его слух уловил перешёптывания учителей: «Увидишь, Цутия-кун сделает отличную карьеру…» — Усимацу сразу же подумал о том, какая мрачная будущность ждёт его самого, и невольно позавидовал судьбе друга, — ведь он не был рождён «этa».

Проводы кончились. Усимацу сразу же ушёл из школы и поспешил домой в Рэнгэдзи. Стоя во дворе у входа в монастырские помещения, он заметил, как в комнаты настоятеля то входила, то выходила монахиня в белой одежде. Вспомнив о письме, которое он написал позавчера вечером по просьбе окусамы, он предположил, что это, наверно, её сестра. Навстречу ему из кухни выбежала служанка Кэсадзи и подала визитную карточку. На ней стояло: «Иноко Рэнтаро». Кэсадзи на словах добавила, что гость приходил ещё утром, сказал, что остановился в гостинице «Огня» на улице Ками-мати, и просил передать поклон; во дворе его поджидал какой-то полный господин, одетый по-европейски.

— Наверно, Итимура-сан, — пробормотал Усимацу. Судя по её рассказу, это был, несомненно, он.

«Не пойти ли к нему сейчас же? — подумал он, но тотчас же осёкся: — А вдруг его заметят? Если бы не это опасение, он, конечно, пошёл бы. Он полетел бы к нему птицей. Нет, подожди, — удерживал себя Усимацу. — Ведь могут подумать, что у него с учителем какие-то очень близкие отношения, что тогда? Разве не считается подозрительным уже одно то, что он зачитывается его книгами? Тем более неосмотрительно заходить к нему… а вдруг… нет, подожди, подожди! Подожди до вечера! Когда стемнеет, тогда можно остаться незамеченным…» — так убеждал себя Усимацу.