Изменить стиль страницы

Я проснулся среди ночи, уловив в ее тишине мушиное жужжание приближавшегося автомобиля, а как только он застопорил под окнами, поспешил вниз, чтоб открыть раньше, чем разбудят Клоди.

— Чутко же вы спите, — вполголоса проговорил Лукач, проходя мимо нижней кухни на цыпочках. — Вроде меня. Ну, раз уж встали, выйдите и скажите Луиджи: пусть запирает хорошенько машину и ложится на вакантный диванчик наверху. Ничего с ней не случится, а начнет кто отмычку подбирать, два таких сторожевых пса, как мы с вами, сразу почуют.

Шутливые интонации, однако, не обманывали меня, я чувствовал, что он чем-то недоволен. Представляя, как должно быть неприятно ему, некурящему, дыхание курильщика, я улегся на своей половине кровати спиной к Лукачу: с него вполне хватит и запаха табачного дыма, въевшегося в мою одежду и волосы. С минуту комбриг повозился позади меня, улаживаясь, и затих. Прошло порядочно времени. Я решил, что он уже задремал, но Лукач глубоко вздохнул, опрокинулся на спину и заложил руки за голову. Я тоже перевернулся навзничь.

— Вам почему это не спится?

Я ответил, что никогда не был соней, а в последние недели обязанности разводящего приучили меня спать с промежутками.

— А я никак не могу успокоиться после сегодняшних впечатлений. — Он опять вздохнул. — Ну, как вы думаете, где провела свой первый отпуск добрая половина наших бойцов?

Я высказал здравое предположение, что скорее всего в ночных кабаках. Уверенный, что дурное настроение Лукача вызвано неприглядным зрелищем множества пьяных, я прибавил справедливую, хотя и потерявшую от частого употребления часть убедительности ссылку на крепость испанских вин. Нельзя же действительно слишком осуждать людей, в частности французов, привыкших ежедневно выпивать литр своего легкого винца, за то, что здесь тот же литр неожиданно приводит к поистине разительным результатам.

— Не в пьяных суть, — возразил Лукач, кажется, догадавшийся, что я пытаюсь утешить его. — Сам я из-за контузии не пью, но и не фарисействую, презирая тех, кто может себе это позволить, постольку, конечно, поскольку оно не отражается на деле. У одного из дореволюционных русских поэтов что-то такое сказано про уважение к рассудительно пьющему крестьянину.

— «Если он не пропьет урожаю, Я тогда мужика уважаю!» — процитировал я, лишний раз изумляясь столь подробному знакомству Лукача с русской литературой, для комбрига, да еще для венгра, почти сверхъестественному; не слишком четкое отнесение А. К. Толстого к дореволюционной поэзии мало что в данном отношении меняло.

— Вот-вот, — подхватил Лукач. — Можно ли, в самом деле, не понять, если после месяца таких испытаний люди, имея лишние деньги в кармане, заложат за воротник? Но в том-то и фокус, что в какие таверны и кабаре мы с Луиджи ни заглядывали, переполненными их не обнаруживали, а находили лишь небольшие группки интеровцев; между тем в Мадрид уволилось чуть ли не две трети того, что осталось: больше шестисот человек. Где же остальные, спрашивается? И вдруг, при входе в один бар, натыкаюсь на Густава Реглера. Оказывается, в его голову взбрела та же идея: поглядеть, как наш люд веселится. Ну, я тотчас же беру Реглера за жабры — куда, мол, подевались его, так сказать, духовные чада? «Могу показать, — приглашает он в свою маленькую машину, — они там, куда в ночном Мадриде отпускные фронтовики устремляются, как бабочки на огонь». Шофер у Густава мадридец, и хотя Луиджи видит во мраке словно кошка, но этот по родному городу еще увереннее везет. Не так далеко от центра свернули мы в узкую улочку, выходим. Батюшки светы! Пусто и тьма-тьмущая, но юношей-то я подобные места видывал, а потому сразу сообразил: перед нами квартал публичных домов, только фонари синим закрашены. Но и при этом освещении видно, что тротуары забиты молчаливой толпой, лишь сигареты попыхивают. А из подъезда непрерывно одни выходят, а другие вместо них входят. Протолкались в одно из «богоугодных» заведений и мы. Внутри — дым коромыслом, механическое пианино бренчит и зал действительно битком набит нашими ребятами. Веселья, однако, не ощущается, настроение скорей как в приемной зубного врача, и в довершение сходства в коридоре, перед портьерами каждой двери переминаются с ноги на ногу терпеливые очереди. Я, сами понимаете, не мальчик, но как-то не по себе стало.

Он снова шумно вздохнул. Снаружи не проникало ни лучика, и я не мог рассмотреть выражения лица Лукача, а тем временем вновь послышался его полный горечи голос.

— Пожалуй, напрасно я вам об этом говорю, вы же совсем еще молодой человек, но трудно все удержать в себе. Согласитесь, что подобное зрелище не может не ужаснуть. Добровольцы интернациональных бригад, герои, самопожертвованием которых восхищается мир, и вдруг: в очередях какого-то бардацкого конвейера. Мне, повторяю, сорок лет, перенес я — не всякому на долю выпадет: приходилось и наблюдать и самому переживать жуткие вещи, — но этот лупанарий, действующий среди баррикад революции, меня потряс, он просто не умещается в моем мозгу. Реглер находит, что это вполне естественно, смеется, что ни один армейский капеллан не был бы так смущен, как я, но и не хочу с Реглером согласиться. Пусть и сам не святой и отнюдь не капеллан, а не хочу и не могу. За человека стыдно становится, стыдно и больно, до чего же он жалок, и слаб, до чего беззащитен перед собственными животными инстинктами!..

Должно быть, потому, что я вырос в старом мире, где даже окончание кадетского корпуса товарищи по выпуску отпраздновали (после благодарственного молебна, торжественного акта с концертом и церемониала вручения аттестатов зрелости) коллективным походом «за пятый мост», как в Сараеве топографически определялся соответствующий квартал, но я не был поражен рассказом Лукача. Ведь и в Альбасете многие из приехавших с нами успели «в последний раз» сбегать в тамошний дом терпимости. Вообще же весь этот древний институт до того укоренился и вошел в привычку, что однажды отнюдь не загнивающий буржуа, а французский рабочий, с которым я чистил витрины «Лувра», осведомившись, верно ли, будто в Советском Союзе запрещены бордели и даже панельная проституция жестоко преследуется, развел на мое подтверждение руками и с чистосердечным недоумением воскликнул: «Но как же они там живут тогда?»

— Реглер, представьте, убеждает, — продолжал Лукач, — что публичные дома на всей республиканской территории социализированы анархистскими профсоюзами и что они получают баснословные доходы от торговли женским телом. Надеюсь, это враки. Но что некоторые анархо-синдикалистские деятели всеми средствами противятся закрытию злачных мест, объявляя это нарушением свободы личности и остроумно приравнивая к американскому сухому закону, насколько мне известно, правда…

В десять утра в бывшей комнате дежурного офицера главной эль-пардоской казармы собрались выбрившиеся и принарядившиеся командиры батальонов со своими штабами и командирами рот. Занятия с ними проводил Фриц. Переводчиком к нему приставили меня, но двух языков не хватало, и каждый произнесенный мною французский период как эхом сопровождался неразборчивым гулом: это в кучках, образовавшихся из непонимающих ни Фрица, ни меня, велся под сурдинку перевод на итальянский, польский и Бог его знает на какой еще. Одним из таких сепаратных переводчиков был долговязый и большеротый Альбино Марвин, прекрасно, по-видимому, знавший русский, так как начинал шевелить негритянскими губами одновременно с началом моего перевода. Фриц увлеченным баском читал лекцию на актуальную тему: «Батальон в обороне на открытой местности», аккуратно нанося мелом, как чертежник рейсфедером, на доставленную из ближайшей школы классную доску иллюстрирующие кроки и схемы. Приятно было слушать лаконичную и точную военную речь Фрица, слушать, но не переводить, ибо незнание французской армейской терминологии сказывалось, и мне довольно часто приходилось останавливаться в мучительном подыскивании нужного слова. Несмотря на эти расхолаживающие задержки, воодушевление Фрица передалось всем, проступил интерес даже в прохладном, выжидающем взгляде Паччарди, и когда, щелкнув от смущения и досады пальцами, я безуспешно пытался припомнить, как же по-французски «отделение», именно Паччарди подсказал, реабилитируя тем самым мою память, неизвестный мне термин «l’escouade», и сидевший между французами человек лет сорока, с испитой и рассеянной физиономией, в котором я угадал Жоффруа, одобрительно закивал.

После обеденного перерыва занятия возобновились, но теперь Фриц усложнял первоначальную тему вариациями, то посылая на обороняющийся батальон полк марокканской кавалерии, то нанося фланговый удар итальянскими танкетками или рисуя на доске противника, зашедшего в тыл. Наконец, сбив мел с ладоней, Фриц предложил задавать ему вопросы, и они так и посыпались.

А тем временем взводные и отделенные должны были под общим наблюдением Петрова обучать людей правильным приемам стрельбы из винтовки стоя, с колена и лежа, и когда мы вышли на плац, он был усеян распростертыми гарибальдийцами, а над нами стояло звяканье затворов и клацанье курков. Фриц остановился и попросил перевести, что при обучении обращению с незаряженной винтовкой следует запретить нажимать на спусковой крючок, так как частые щелчки ударника по пустому магазину понапрасну изнашивают механизм. Заканчивая перевод, я увидел подкативший к воротам изящный серый «пежо» и с разрешения Фрица поспешил навстречу комбригу.

Выйдя на плац и поравнявшись с направляющимися к выходу поляками, Лукач пожал руку маленькому сильно простуженному и закутавшему шею толстым, шерстяным шарфом командиру батальона Антеку Коханеку, потом поздоровался с остальными и, положив обе ладони на палку, принялся через сносно говорившего по-русски немолодого рябого дядю расспрашивать, как, по их мнению, принесли ли им пользу сегодняшние занятия. Внимательно выслушав ответы и повеселев, комбриг объявил, что завтра из Альбасете должно прибыть пополнение.