Изменить стиль страницы

Мое место на соломе оставалось незанятым и выглядело тем более притягательно, что тоже было накрыто одеялом. Я приставил винтовку к козлам, развязал мешок и принялся высыпать содержимое на одеяло. Все пришло в довольно неприглядное состояние, наложенные сверху двадцать обойм сделали свое дело, и, конечно, больше всего от них пострадали драгоценные сигареты: значительная часть их превратилась в труху. Когда я вынимал лежавшую на дне и будто изжеванную рубашку, из нее выпала пуля, должно быть, выскользнувшая из слабо обжимавшей гильзы. Но тут же мне припомнилось, что в мешок попало. Осмотр пули подтвердил возникшее у меня подозрение. Правда, она была того же калибра, что в обоймах, но острие оказалось слегка сплющенным, а тело ее несколько изогнуто. Пройдя брезент, она явно ударилась в одну из обойм, отчего я и услышал попадание. Выходило, что летевшая в мою сторону пуля была выпущена не из «гочкиса», а из такой же точно винтовки, как моя; чему же удивляться, ведь хотя система «Маузер» «нямецка», винтовка-то «гишпаньска», как говорил тот, другой Казимир, мое наглядное пособие. Неизвестно почему, но мне захотелось сохранить на память предназначенную мне, пусть даже находившуюся на излете, пулю, и я опустил ее в карман френча.

— Что, нашлась твоя торба? — спросил лежащий рядом и впопыхах мной не замеченный Юнин. — А ну-кася, дай я лямки присобачу, — предложил он, вытаскивая из-под подкладки своего вареника кривую сапожную иглу с дратвой, продетой в ушко, через которое евангельский верблюд прошел бы без особых затруднений.

Большая теплая рука опустилась сзади на мое плечо, это был Ганев.

— Долго же тебя ждать понадобилось, мы и выспаться успели.

Подошел и Остапченко. Пока мы разговаривали, весьма кстати подвезли горячий обед: суп и рагу. Поддерживая ложки хлебом, чтобы не капать, мы умяли вчетвером два переполненных котелка.

— Пойтить посуду пополоскать, а то, балакали, сбор скоро, — держа раскуренную самокрутку величиной с сигару в одной руке и беря манерки и ложки в другую, обратился к самому себе Юнин и вздохнул: — Эх, и быстро же нас уполовинило, давно ли мы ввосьмером шамали.

Мои товарищи успели не только выспаться, но и разузнать о многом, происходившем в наше отсутствие. Ганев, поддерживаемый междометиями Остапченко, рассказал, что батальон Андре Марти действительно был деморализован самим своим командиром. Десятки французских и бельгийских добровольцев письменно подтвердили то, что мы уже слышали от Фернандо: Мулэн первый закричал про окружение. Хуже того, удрав вместе с поддавшимися спровоцированной им панике, он как в воду канул. В бригаде, во всяком случае, его нет. Поговаривают, что он бежал во Францию. Добавляют еще, будто ом оказался тайным троцкистом, но Ганев оговорился, что лично ему последнее кажется неубедительным. Каким способом оно вдруг выяснилось; всего неделя, как Мулэна назначили командиром батальона, и, несомненно, — на основании достаточно проверенных данных. Но нельзя не признать, что история с этим Мулэном довольно-таки загадочна. В батальоне же после того, как его командир смылся, буза. Человек сорок, если не больше, обмотались черно-красными платками и объявили себя анархистами. Никого, мол, не признаем и впредь беспрекословно никому не подчиняемся: ваше руководство себя показало, и без коллективного обсуждения мы выполнять его приказы не собираемся. Вновь назначенный командир батальона, судя по всему, слаб, а комиссар в единственном числе с бузотерами справиться не может. Ему в поддержку комиссар бригады направил своего помощника — немецкого коммуниста и тоже писателя, как наш Людвиг Ренн.

— Литературных сил здесь хоть отбавляй, — с намеком взглянув на меня, произнес Ганев и продолжал: — Что же касается батальонов Гарибальди и Тельмана, то в них, в общем и целом, как говорят докладчики, порядок. Пошумели и успокоились. В нашей роте недовольство не совсем еще, правда, улеглось, но оно носит, если можно так выразиться, рассредоточенный характер. Некоторые, например, винят во всем происшедшем тринадцатое число. Большинство все же продолжает считать ответственным за неудачу командование, все сверху донизу, но особенно обижено на батальонное, а конкретнее, на интенданта.

— Это еще за что?

— За дискриминацию в области пищепитания, — усмехнулся Ганев. — Поляков и балканцев кормят якобы хуже, чем немцев. Новый командир роты считает это доказанным.

— Он мне скорее понравился.

— Похоже, что у него неплохая военная подготовка, — поддержал меня Остапченко. — Самое меньшее — унтер-офицерская.

— Где же теперь Владек?

— Разжалован за нераспорядительность, — отвечал Ганев.

— А Болек где?

— Болек? Ты разве не знаешь? Хотя откуда тебе, в самом деле, знать… Комиссаром в роте сейчас Мельник, как ты, наверное, сам догадался, а Болек… — Ганев понизил голос, — Болек расстрелян.

— Как расстрелян? — переспросил я растерянно. — За что?

— Толком ничего не известно, я хочу сказать, рядовым бойцам. Надо учесть; что сегодня в роте собиралось партийное собрание на эту тему, но мы на него опоздали. Тех, кто молчит, я не расспрашивал, а те, кто болтает, говорят по-разному, и кому верить, не знаю. Одни утверждают, что, когда этот самый Болеслав, всеми так ласково называемый Болеком, в третий раз покинул необстрелянных людей под огнем и, ссылаясь на сердечный припадок, ушел принимать капли на перевязочный пункт, два пожилых санитара, оба старые члены партии и оба из инициативной группы, рекомендовавшей этого труса в комиссары, потребовали, чтобы он взял себя в руки и немедленно вернулся в бой. Тот мало что отказался, но будто бы заявил, что он образованный партийный работник и приехал на организационную работу, а не служить пушечным мясом. Тогда они отобрали у него пистолет, отвели в сторонку и без лишних разговоров из его же пистолета и пристрелили. Между прочим, эта версия имеет в роте наибольшее признание. Она импонирует тем, что негодование, возбужденное в людях с нормальной моралью зазнавшимся партийным бюрократом, проявилось — и, следует признать, довольно радикально — безо всякой бюрократической волокиты, а также и тем, что высшую меру наказания применили два брата милосердия…

Громко стуча высокими шнурованными ботинками, к командирской клетушке вихрем пронесся худой человек в лихо сдвинутом на ухо берете, сзади поспешал щуплый интендант, у которого мы получали продовольствие в Ла Мараньосе.

— Сказывают, зараз строиться будем, — предупредил возвратившийся Юнин, пряча посуду.

— По другим сведениям, — повествовал Ганев дальше, — его арестовали лишь на следующее утро и по медицинском освидетельствовании, признавшим его пригодным для военной службы, передали как симулянта и дезертира в Пятый полк, где его судили и за дискредитацию комиссарского звания расстреляли. Есть и третья версия, по моему мнению, наиболее правдоподобная; если верить ей, вышеозначенный сердечник под конвоем отправлен в Альбасете, где его, несомненно, будут судить и столь же несомненно расстреляют…

— Збюрка! — зычно выкрикнул с порога своей комнатушки Стефан. — Без карабинув!

Как и прежде, рота строилась снаружи. Правый и левый фланги Стефан загнул к центру так, что перед строем образовалось замкнутое с трех сторон пространство, где к Стефану присоединились Мельник и оба гостя.

Выступив вперед, Мельник объявил, что в роту прибыл комиссар батальона товарищ Рихард. Когда он, Мельник, доложил вчера вечером товарищу Рихарду о проявившихся в польской роте нехороших настроениях, являющихся результатом нанесенной ей обиды, товарищ Рихард был как громом поражен. Узнав же, что очень многие поляки обращаются к своему комиссару с просьбой отпустить их в Одиннадцатую бригаду, потому как они хотят присоединиться к уже отличившемуся в боях батальону Домбровского, а главное, услышав, чем эти просьбы мотивированы, товарищ Рихард ушам своим не поверил и сначала рассердился, какого черта ему пересказывают всякие сплетни, но, подумав, решил, что ни с кем предварительно объясняться не станет, а разберется на месте, в присутствии заинтересованных. Притом товарищ Рихард просит его извинить, он по-польски не знает и будет говорить по-немецки, а чтобы легче следить, пусть переводят фразу за фразой.

Изъяснив все это, Мельник попятился, а к строю приблизился Рихард. Продолговатое лицо его было сердитым, узкие губы сжаты. Он заговорил надорванным лающим голосом! Откуда-то сбоку в оставляемые им промежутки падали слова перевода.

Ему сказали… Он в это поверить не может… Ему сказали, что польские товарищи жалуются на интенданта батальона… Жалуются, что он поступает нечестно, пристрастно… и снабжает польскую роту хуже, чем немецкие… Но интендант батальона проверенный революционер… потомственный германский металлист.. Пусть же товарищи из польской роты сами удостоверятся… до какой степени эти обвинения ложны… Не ложны даже… Они клевета… Примите во внимание: он не предупрежден, зачем его сюда вызвали…

Повернувшись к нам спиной, Рихард обратился к интенданту. На одинаковом ли продовольственном обеспечении состоят все пять рот батальона Тельмана — польская, балканская и три немецкие, из которых одна, пулеметная, могла бы, впрочем, пользоваться улучшенным: в ней физически труднее…

Низенький интендант даже плечами пожал. Jawohl, конечно, одинаковое. Комиссар батальона с торжеством оглянулся на нас. Однако, по окончании перевода, вдоль шеренг прокатился недовольный ропот, и Рихард сделал нам замечание. Он настаивает, чтобы польские товарищи вели себя дисциплинированно, недоразумение сейчас разъяснится. И он поставил интенданту следующий вопрос. В нем комиссар батальона пожелал уточнить, какое питание получили роты в ночь, на тринадцатое, перед выездом из Чинчона. Утренний завтрак? Так-так. А из чего он состоял. Из горячего кофе с сахаром и хлеба? Sehr gut! Но откуда-то пошли разговоры, будто некоторые, — необходимо подчеркнуть: некоторые, — но не все, получили еще к кофе понемногу рома, а к хлебу — по куску колбасы. Что скажет по данному поводу интендант батальона? Что это правда?! Mensch! Кому же предназначалось столь приятное и подкрепляющее дополнение, каким ротам? Не польской, это известно, оттого она и жалуется на несправедливость. Ну, а балканской? Тоже нет? Кому же тогда? Трем остальным? Так это не выдумка! С тем, что некоторую привилегию получила пулеметная, можно, как уже было сказано, примириться, но вместе с ней в привилегированные попали и две пехотные роты, все немецкие! Рихард повысил голос. Он требует объяснения! Почему именно они? Почему?