Изменить стиль страницы

Моросить не переставало. На мосту, насколько удалось рассмотреть в сыром мраке, никого уже не было, должно быть, охранявшая его рота спряталась от дождя в освободившейся вилле. Там, где начинался парк, я наткнулся на ограду, но, не зажигая фонарика, определил, что чуть левее в ней есть проезд. Зато под высокими деревьями сделалось до того темно, что пришлось светить себе под ноги. По заглушаемому дождем невнятному шевелению угадывалось присутствие справа множества людей.

— Хотел бы я знать, что этот тип тут потерял и теперь ищет с фонарем? — послышался неожиданно близкий простуженный голос, плохо выговаривавший по-французски.

— Не догадываешься? Сухого места, — ответил невидимый остряк.

Стрельба впереди продолжалась, но с наступлением вечера ослабела — вместо прежнего слитного треска, как от гигантского костра, сейчас хорошо различались отдельные выстрелы. Пули то и дело щелкали по сторонам от меня. Почему-то в темноте пустого парка это производило еще большее впечатление, чем днем под оливами.

Людвига Ренна я нашел в грязной халупе без дверей и оконных рам. Он, откинувшись спиной в угол, полулежал на соломе, нескончаемые ноги были покрыты канадкой. Рядом, на бочонке, заслоненная от сквозняка кровельным листом, чуть коптила керосиновая лампочка без стекла. Отовсюду несся храп. Среди немногих бодрствовавших возле Ренна я увидел батальонного комиссара Рихарда. У Людвига Ренна был вид тяжело больного, он натужно кашлял, а сверх того надорвал голосовые связки и мог распоряжаться лишь шепотом. Врывавшийся в грубоватые разговоры его подчиненных этот театральный шепот звучал почти трагически.

Мой бывший командир, естественно, не узнал меня — мало ли не нюхавших пороху бойцов подбегало к нему в первом бою, — сообщением же о лопатах и кирках дорожного сторожа остался очень доволен и даже улыбнулся, довольно, впрочем, страдальчески, однако немедленно ехать за ними отказался, сославшись на болезненное состояние и попросив извиниться перед генералом Лукачем, рано утром попутная машина не преминет забрать эти саперные инструменты.

— Qui vive? — грозно выкрикнул навстречу Лягутт, когда я с лицом, залитым водою, и промокшими коленями подходил к сторожке.

Раньше, чем я успел отозваться, нервное французское «кто идет?» повторилось, подкрепленное лязгнувшим во мраке затвором. В качестве респонсабля по этой части, я имел право испытывать известное удовлетворение, — командный пункт охранялся.

Внутри его все, включая и неугомонного ворчуна Морица, уже спали вповалку. Только Лукач и Белов негромко беседовали. Допуская, что обмен мнениями между ними мог не предназначаться для посторонних ушей, я под всякими предлогами неоднократно выходил под дождь и все же невольно улавливал отрывки разговора. Оказывается, Марти ошибся, он не имел никакого права назначать Фрица начальником штаба нашей бригады, так как Фриц прибыл не «по коминтерновской линии», а «по линии РККА» (получалось, к великому моему изумлению, что граждане СССР делятся на различные категории, поскольку приезжают в Испанию по разным «линиям»). Тут, в Мадриде, это разъяснилось, и его хотели у нас забрать, но Лукач сумел настоять, чтобы Фрица определили к нему советником. Здесь в разговоре наступила пауза, а я сравнительно надолго отлучился, выводя Орела на смену Лягутту, и пока последний, закинув в кладовку свою резину, с которой стекало, как с зонтика, вжимался в местечко, пригретое Орелом, молчание за столом продолжалось. Лукач, наклонив голову, как будто вслушивался в выбиваемый им ногтями по дубовой доске излюбленный барабанный марш российской пехоты про легендарную бабу, испражняющуюся перцем, луком и табаком. Завершив последние такты рассыпчатой дробью, Лукач шлепнул по столу ладонью и принялся высказывать Белову возмущение равнодушием и прямо-таки патологической ленью коменданта штаба. Сердито назвав заплывшего жиром капитана Фернандо «спящим красавцем», Лукач прибавил, что, если так будет продолжаться, он вынужден будет расстаться с этим «обломком обломовщины».

Мне покачалось странным, почему, когда речь зашла о Фернандо, в глазах Белова появилось сконфуженное, даже виноватое выражение, словно этот мало симпатичный Фернандо его ближайший родственник. Мало того, Белов взялся возражать явно довольному своим каламбуром Лукачу, но содержание его не слишком, надо признать, решительных возражений, осталось мне неизвестным: с шоссе донеслось трещание мотоцикла, затем за дверью зазвучали саксофонные рулады Орела, и я выбежал на шум.

В двух шагах от ругавшегося часового, слепя его фарой, работал на холостом ходу окутанный вонючим дымом мотоцикл, за ним проступал приземистый силуэт легковой машины. И мотоциклист и Орел исступленно орали — Орел по-французски, мотоциклист по-испански, — причем оба не только не понимали, но и не слышали один другого, ибо мощный мотоцикл продолжал греметь впору и станковому пулемету.

Моего вмешательства было достаточно, чтобы заставить Орела закрыть рот. Увидев это, умолк и мотоциклист, а главное выключил и гром и молнию. Тогда из невидимого «пежо» неторопливо выбрался Луиджи и объяснил, что он приехал за командиром бригады по его приказанию, а мотоциклиста надо пропустить, мотоциклист должен остаться в распоряжении начальника штаба для связи.

Пока я делал логический вывод, что взамен Фрица начальником штаба назначен Белов, маленький, как жокей, мотоциклист, зашитый в лакированную кожу и в кожаном картузе, слез со своего трескучего скакуна, подкатил его к стенке, поднял автомобильные очки на лоб и, пошатываясь от усталости, двинулся в сторожку.

Внутри стало видно, что от высоких шнурованных ботинок до козырька он весь заляпан грязью, лишь на месте очков болели большие круги. Не проронив ни звука, он растолкал дрыхнувших телефонистов и бочком примостился на открывшейся между ними полоске сена.

Лукач, пожав вставшему Белову руку, взял палку, сумку и направился к выходу. Я сопровождал его. Садясь рядом с Луиджи, он пожелал мне спокойной ночи. «Пежо» круто развернулся и скрылся в темноте.

Возвратившись в помещение, где к прежним запахам мокрой одежды, металла и табачного дыма примешивался исходящий от мотоциклиста душок вымытых в бензине лайковых перчаток, я заметил, что посапыванье и похрапыванье, однообразно пилящие спертый воздух, заразительно подействовали на оставшегося в одиночестве Белова. Он, что называется, клевал носом. Собственно, выражение «клевал носом» к Белову не очень-то подходило. Правильнее было б сказать, что он сует свой большой нос в отвороты полушубка, как засыпающая птица, старающаяся спрятать клюв в перья на зобу.

На мои шаги Белов встрепенулся, глянул на меня покрасневшими глазами, перевел их на пламя горелки, пошарил портсигар и закурил, но уже через минуту рука с дымящейся меж пальцев сигаретой соскользнула со стола, горбатый нос уткнулся в воротник, и Белов всхрапнул. Собственный храп пробудил его, он испуганно вздернул голову, поднес сигарету к губам, выпустил дым, и все опять началось сначала.

Смотря на Белова, мучился и я, моментами и у меня слипались веки, но мне было несравнимо легче: возложенные на меня обязанности отвлекали от обессиливающей дремоты. Одно уж то, что каждые полчаса я выходил проверить, не засыпает ли Орел. Близилась и смена караула, а следовательно, скоро придется поднимать подчаска, чтоб он успел прийти в себя. Очередь была Ганева, и я заранее беспокоился, как-то он выстоит без плаща свои два часа. К счастью, дождь начал слабеть, а там и вовсе прекратился, так что я с легким сердцем разбудил самого, пожалуй, мне сейчас близкого человека.

Орел, сменившись, выкурил в несколько жадных затяжек предложенную ему сигарету и отправился досыпать, а мы с Ганевым безмолвно постояли рядом, прислушиваясь к шепоту листьев и падению крупных капель. Тишину ночи изредка нарушали далекие, но гулкие выстрелы. Постояв у входа, пока привыкли глаза, Ганев отошел и прислонился к дереву, лицом в сторону фронта.

Из домика вышел Белов, прокашлялся, спросил вполголоса, все ли в порядке, послушал выстрелы и сказал:

— Давай пройдемся немного, чтобы сонливость развеять.

Мы пересекли шоссе и подошли к мосту. Здесь, вдоль русла Мансанареса, дул холодный влажный ветер, шумевший подальше в вершинах парка. Хотя дождь перестал, в небе не было ни звездочки.

— Кто это, внушительный такой, у тебя на часах? — заинтересовался Белов.

— Товарищ мой. Тоже русский. Из парижского Союза возвращения. Ганев по фамилии.

— Ганев? — оживился Белов. — Это ж болгарская фамилия.

— Он и есть из болгарских колонистов, откуда-то на юге, только обрусевший.

— А по-болгарски, не знаешь, говорит?

Мало, что я не знал, говорит ли Ганев по-болгарски, но и понять не мог, зачем это могло понадобиться Белову. Вероятно, в моем ответе проскользнул оттенок недоумения, потому что Белов пояснил:

— Я ведь сам болгарин.

Вон оно что. А я, невзирая на отсутствие и тени акцента, решил по наружности, что Белов откуда-нибудь из Баку. Теперь я высказался в том смысле, что он, конечно, тоже не из настоящих, а из обрусевших болгар, и услышал короткий смешок.

— Ошибаешься. Самый настоящий болгарский болгарин.

— Но ты так говоришь…

— Ничего удивительного, я уже больше десятка лет в Советском Союзе.

Сделав несколько шагов по ту сторону моста, Белов остановился.

— Повернем-ка. Эта часть Коруньского шоссе в наших руках, но где-то тут, возле реки, фашисты довольно близко к нему подходят, а где именно и насколько, я не знаю, на мою карту обстановка еще не нанесена.

Мы прохаживались по мосту взад и вперед. Время от времени, дребезжа, как гитарная струна, темноту просверливала излетная пуля, иногда она, булькнув; падала в воду.