VII

В конце мая пришли выписавшиеся молодцы наши в Симферополь и оттуда на позицию. Вскоре баталион, в котором был Лаврентьич, вступил в Севастополь, для подкрепления гарнизона; разумеется, Сибирлетка не отставал.

6 июня — день памятный на двух концах Европы: осиротил и уложил он на вечный покой много головушек победных.

В полдень этого дня молодцами рванулись Французы на батарею Жерве, выбили Полтавский баталион и заняли укрепление. Лихо двинулись их колонны и вцепились в бастионы наши; неожиданный штурм взгремел и торжествовал на всех пунктах; наши отступили в смятении, сила неприятельская росла и превозмогала везде; дело проигрывалось. Севастополь трепетал и считал мгновения, оставшиеся до погибели. Он погибал.

В эти — то безнадежные минуты из дыму и грохота битвы прискакал командир к усталому, только что вернувшемуся с земляных работ, Севскому полубаталиону: «Благодетели, помогите!»

«Вперед с Богом! — крикнули храбрые капитаны своим утомленным солдатам; выручим наших, поможем братьям!» — и две роты бегом кинулись в огонь.

Благодетели помогли. Помогли они и облагодетельствовали так, как только истый солдат умеет облагодетельствовать. Эта горсть людей примером своим поддержала отступающих; они рукопашной схваткой выбили врага из батареи, отбросили штыками назад; смерть и ужас рассыпали всюду, где промчались, как сонмище духов-истребителей; не было фронта, не было толпы, не было отваги и мужества, которые бы они не сломили, не рассеяли и не разметали в прах. Трепетом бессилия и тщетой противоборства обдали они врагов. Кровь и кости свои отдали за ласковое слово; тысячи жизней за простую просьбу, прямо толкнувшуюся в солдатское сердце: из 5-й роты Севского полка осталось 33 человека; доблестный капитан лег с богатырями своими: почти ни один офицер не вернулся из боя.

Севастополь был спасен. Штурм этот записали и мы, и враги обильной кровию в историю знаменитой осады. Но истории нет дела — какие два слова наворотили груды костей и напрудили крови солдатской — это наше, братцы, сердечное дело…

Поздно ночью утихла тревога: роты и баталионы возвращались в стены крепости, на ночлег после кровавой работы.

В одном из блиндажей расположились люди подкрепить силы, перехватить и поужинать чем Бог послал: одни размачивали в воде сухари, другие осматривались и, приставляя к стене ружья, говорили о горячей стычке, об отваге и смерти товарищей. Молодой, лет 20 солдат, порядочно пооборванный в схватке, добывая из-за ранца ложку, готовился похлебать воды с сухарями и солью.

— «Ефремов! — отозвался один из усачей, — а дядьку-то и не пождешь? Поторопился ты нешто сегодня».

Молодец сконфузился и положил ложку на обломанный край миски.

— «А не видал Лаврентьича?» — спросил другой голос.

— «Под вечер не видал!»

— «Ну, то-то!»

— «Мне думается подойдет, быват!» — робко сказал молодой солдат.

— «Всяк быват», — отозвался завернувшись в шинель и ложась в углу старый солдат, подделываясь под крестьянский лад речи: «быват, и корабли ломат, а быват, что и ничего не быват!»

В эту минуту в тишине, которая иногда случайно длится несколько мгновений в шуме общей деятельности, вдруг послышался далекий вой собаки.

— «Сибирлетка!» — сказал кто-то.

— «Плохо, братцы!» — отозвался другой. Все прислушались; бледнея прислушался и молодой солдат; вой повторился. Рекрут вдруг выпрямился и чуть слышно вскрикнул: вскрик этот вылетел словно не из его груди. Бледный, с блестящими глазами и с какой-то скорбной улыбкой встал он, застегнул шинель, взял ружье, надел суму и фуражку; никто не отозвался ни слова; он обернулся к отделенному унтеру:

— «Иду, сударь!»

— «С Богом!» — было ответом, и солдат вышел как тень из блиндажа. Он пошел за стены бастиона. Его тихо окликнули: он молчал и, как лунатик, чуть слышным шагом спустился в ров, в поле и пропал в темноте.

А жалобный, протяжный вой все продолжал раздаваться невдалеке от стен крепости и заканчивался едва слышным взвизгом; и снова, без порывов, разливался заунывно, как будто однообразными тоскливыми звуками он вымолял людское сострадание.

— «Что-то не ладно, братцы!» — отозвался в блиндаже усач.

— «Воля Божия!» — отвечало несколько голосов и послышалось несколько вздохов.

— «Не ему, братцы, и уцелеть в такой жарне!»

— «Ух душа-человек был, да и солдат-то солдат!»

— «Да уж Сибирлетка не напрасно, стало-быть, отзывается: тварь смышленая!»

На другой день от обоих войск убирали тела падших; находились между трупами и живые, изорванные, чуть дышущие. Лаврентьева отыскали скоро; над ним сидел, свесив морду и не спуская с него глаз Сибирлетка.

i_007.jpg

Кавалера нельзя было узнать: следов человеческого образа не видно было на изувеченном и окровавленном лице; окостенелая рука стиснута была на груди, и в полной горсти почернелой запекшейся крови блестел серебряный край креста.

— «Егор Лаврентьич, сердечный!» — со вздохом проговорили солдаты, с заступами и кирками в руках. «Вишь прижал голубчик егорья, словно боится, чтоб не отняли!»

— «Да разве не помнишь что ль, ведь говаривал: хотелось бы, чтобы с ним, говорит, и зарыли меня, коли умирать придется».

Подошел офицер, все осенились знамением креста. Тело храброго солдата похоронили с орденом. Сибирлетка лежал, свернувшись без движения, и, приподняв голову, не сводил глаз с засыпанной могилы.

— «Ефремова-то нет, убивался бы бедняга!»

— «Еще бы! Да никак и он тово?..»

— «А забирайте Сибирлетку-то!» — отозвался кто-то. Несколько голосов позвали собаку, но она не шевелилась; двое подошли к ней, ласкали ее, и видя, что она не располагает встать, пробовали, было, потащить за собой…

— «Да возьми на ремень!» — Напрасно хлопотали солдаты: они оттащили ее на несколько шагов, но собака вырвалась, и опять свернулась в комок на свежей могиле. Ее оставили в покое.

Обыкновенно на ночь утихала канонада. В известном нам блиндаже почасту вспоминали убылых, и особенно храброго и всеми любимого кавалера. Племяш его, как ушел, так с тех пор ни слуху ни духу о нем; поговаривали, что видели будто какой-то леший бродит около траншей неприятельских: сыплют по нем штуцерные их, а он все блыкается, опустя руки, и пуля его не берет. К полуночи регулярно заводил свою горькую песню Сибирлетка.

— «Вишь ты, что она верность-то значит: так ведь и пропадет горемыка-то!» — говорил старый солдат, заслышав вой, — и завязывался иногда разговор о преданности собачьей, о чуткости и смышлености, часто изумительной в животных.

— «Да, стало быть так ему издохнуть; бывает ведь и ахти какое удивление, братцы!»

— «Ну а что такое?»

— «Да вот то, что говорят — примером хоть и Сибирлетка: кого-нибудь надо ему выходить. То есть не спокоен он так и будет: за кровь-то вишь кровь следует!»

— «Вон соврал толсто!»

«Не соврал, коли хошь знать, а такая история есть». — Товарищи, подтрунивая, а некоторые с верующим любопытством, просили рассказать эту «историю».

— «Гм! то-то!» — начал Табанюха, так его прозвали в роте. «Гм! — и понюхал табаку. — Вишь вот, было такое дело, что два, выходит, суседа пошли на медведя сидеть, и пес с ними большущий был. Пришли, глядь — а Миша-то тут: один стрелял — мимо, а другой не попал. Мишенька-то одного сгреб, да под себя: стрелять, мол, не умеешь, а по нашему — вот как: да возьми и учни его ломать, да оболванивать, т. е. по своему. Пес за медведя, а другой сусед — в ноги, да и удрал.

На другой, выходит, день нашли охотника, стало-быть, без черепа; а собака так и не идет ни домой, ни к людям, а в лесу так и живет. Проходит, сударь, две недели места — ничего; а суседа лихоманка со страстей треплет. И вот разу одного, поздно повечеру, воет пес на дворе; сусед бабе говорит: „а ну, кинь ему хоть мосол“. Не берет пес, воет да и полно. Слез сам сусед с печи, только сени-то отпер: Серко, Серко! А Серко на него, да за глотку, да и обземь: не выдавай мол своих! А сам в лес, да там издох: так и нашли на могиле, того-то, другого. Вот-те и думай!»

— «Всяк бывает! — Почем знаешь, чего не знаешь!» — заключили слушатели и в блиндаже все помаленьку заснули. А вой поднимался, смолкал и снова уныло раздавался в ночной тишине.

Четыре ночи выл бедный Сибирлетка. На пятую ночь, еще до зари, возвращающиеся с ночной потешной вылазки, егеря кричали что-то на бастион, занятый мушкетерами. Огонь еще не открывался с неприятельских траншей, но мушкетеры не разобрали о чем им кричат.

— «Слышите, что ли, братцы! Вам говорят, бесы красноворотые!»

— «Гей, что орете, жуки черномазые, что там?» Егеря приближались.

— «Да вон там, ваш никак, чудак с туркой целуется!»

— «Где там, кой бес?»

— «Возьми глаза в зубы, вон гляди через нос, прямо!» Егерь указал ружьем.

Трое мушкетеров спустились в ров, пошли в поле, прямо по указанному через нос направлению; чуть начинал брезжить свет.

— «Эй сюда, братцы, здесь!» — кликнул солдат, завидев какую-то темневшую глыбу; все подошли рассматривать, что там такое.

На взрыхленной каменистой кучке лежали два крепко обнявшиеся трупа: русский мушкетер охватил поперек тело зуава.

Откинув голову назад, с посинелым лицом, африканец вытаращил кровавые глаза; искривленный рот и закинутая к верху, с сжатым кулаком, рука — выражали удушающую боль: видно было, что он умер смертью удавленника. Будто две змеи, руки мушкетера оплели свою жертву и пальцы их сложились на замок. Лице его, белое как воск, прильнуло к груди врага, перламутром светились белки полуоткрытых глаз, верхняя губа приподнялась, рот улыбался ужасающим довольством.

— «Вишь ты, как обнялись сердечные! И с чего тут кровищи-то напрудило?» — молвил солдат, осматривая мертвецов. «Эва! разве что так», — он разглядел, что правая посинелая рука зуава сжимала рукоять ножа, глубоко всаженного в бок мушкетера.