III

Прошло полгода мирной и спокойной жизни постояльцев доброго Бауера. Кавалер Лаврентьич выходился и раздобрел; прежний цвет лица его, подходивший к цвету артельного котла, сменился свежим румянцем.

Он так освоился с семьей хозяина своего, как будто и вырос в ней, даже без труда стал объясняться, хоть не совсем, по-немецки. Хозяйка поручила ему в команду ребятишек и они полюбили свою воинственную няньку. Зажили его раны, срослись перебитые кости, и хотя доктор, навещавший раненых, еще запрещал всякую тяжелую работу, но время окончательного выздоровления приближалось.

Сибирлетка, от роду не видавший такого приволья, каким пользовался в колонии, заплыл жиром и кудлы его залоснились, как шелковые. За то же и оказывал он всю свою собачью благодарность: пролаять ночь напролет на месяц, гоняться во все лопатки, хоть и без всякого толку, за лошадью, которую хотели поймать на лугу — он не считал и службой, а величайшим удовольствием. А при изгнании из озими или из гороху блудливого семейства свиней, Сибирлетка отличался таким усердием, что нечувствительные животные эти, не желая окончательно потерять своих ушей и хвостов, совсем прекратили свои незаконные фуражировки. С рыжим Ахметом он жил в дружбе, разумеется до первой брошенной кости.

Словом, Сибирлетка пользовался расположением всей колонии: и люди, и звери — начиная от самого старосты и до последней косматой шавки лавочника, похожей на лающий веник — все любили Сибирлетку, и даже уважали за храбрость и честность. Еще не было примера, чтобы когда-нибудь и что-нибудь стащил Сибирлетка. Но — ничто не прочно под луною, — говорят мудрецы; сказание это оправдалось и на нашем трехногом герое.

В Юрьев день, с которым в известной песне поздравляется бабушка Сысоевна, Егор Яаврентьич был имянинник. И задумал кавалер отпраздновать этот день, по российскому обычаю, как можно торжественнее. Пригласил он на свой праздник не малое общество военных и гражданских чинов; держал совет с Обломом Иванычем, великим знатоком по кашеварной части, об устройстве банкета, и выдал ему рубль шесть гривен на покупку пиршественных припасов.

23 Апреля, с солнцем встал Лаврентьич, приоделся, приосанился и перед наперстным крестом своим, висевшим в углу под узорным полотенцем, зажег восковую свечу.

Рано утром вошел к нему в комнату хозяин Миккель Бауер, поздравил кавалера с имянинами и поставил перед ним на стол объемистую посудину — это был шнапс. За хозяином следовала дебелая хозяйка и поднесла булку значительной величины. За нею вошел шалунишка Миккель 2-й; он хохотал и насилу удерживал в ручонках какой-то животрепещущий мешок: в мешке был ососок, жирный поросенок, чуть что не с самого приносителя ростом. Потом каждый из членов семейства входил с поздравлением и каждый принес какой-нибудь подарок по съестной части. Кавалер стоял с сияющим, но озадаченным лицом; Сибирлетка провожал всех приносителей и старался обнюхать всякое приношение.

«Спасибо вам, добрые люди, большое „их данке!“» — благодарил растроганный солдат. А когда вошел сосед-немец и поставил перед имянинником бочонок пива, — то кавалер совсем растерялся: он не знал как и благодарить добрых хозяев. Вдруг гром, гам, стук и настоящее тартарары ворвалось в комнату: вытянувшись в струнку, как журавль, на одной ноге живой, на другой деревянной, стоял Облом Иваныч и гремел своим басом какое-то неладное поздравление: «Господину кавалеру святого Егория, Егору Лаврентьичу, имеем честь поздравить со святым Юрием, то есть, Егорием, — выходит со днем ангела Егория, опять — же с Егорьевским праздником, и при том… прах побери все черти!..» — вскрикнул побагровелый Облом Иваныч, сбившись с толку; забрызгал, рассердился и разразился проклятиями, немилосердно стуча своей деревягой.

«Я это знал! — продолжал он громогласно — язык у меня брехун, прах побери!..»

«Окой грех, ай не хорошо!» — шептал сзади его егерь Астафьич; но Сибирлетка выручил друга: бросился на грудь Облома Иваныча и лизнул его в самый нос, что заставило мушкетера чихать именно так, как в секретах под Силистрией — и проклятия смолкли.

Все едва держались от смеху. Имянинник благодарил Облома Иваныча, но мушкетер кричит свое:

«Ну не подлец ли этот язык! Всю дорогу твердил — что сказать, пришел и наврал! Экое собачество! И ведь цел же, поди: вместо ноги, вот треснуло бы, сакру-бле, в морду!» — при этом Облом Иваныч пристукнул кулаком себя по салазкам.

«Спасибо тебе за честь, брат, Облом Иваныч!» — отвечал кавалер, улыбаючись. Но мушкетер продолжал кричать: «нет уж, вы меня не благодарите — чуть дело по службе — у меня язык наврет! Бывало фельдфебель сигналы спрашивает; я ему так сыграю на язычок, что он только головой покачает: ну брат, говорит, такую самую переправу я сейчас из подворотни слышал! Да и капральный недаром советовал: тебе бы, говорит, попросить пригонщика посадку сделать, да оторочить поднарядом язычище-то! — вот он какой прохвост — язык! А ведь где не надо — так что твои гусли — просто музыка». Затем Облом Иваныч повеселел и даже тявкнул на Сибирлетку и уверял, что вот, мол, собака была бы из него первый сорт: «у меня и зуб черт знает чего не перекусит пополам!»

Все смеялись и утверждали, что он и так человек хорош. «Какой уж тут человек: об одной ноге, да еще и язык брехун! Таких и птиц-то на свете не бывает, не токмо людей!» — отвечал мушкетер. Между тем, заметив немецкие приношения, он полюбопытствовал спросить: что это за снаряды? Кавалер объяснял ему — какие снаряды, и Облом Иваныч подбоченился, расставил свои полторы ноги, нахмурился и, озирая немцев, повел очень серьезную речь: «Гут — народ вы, господа немцы! Прах возьми, отменный народ; Бог дает тебе, а ты тому, у кого нет; а Бог тебе за это втрое отсыплет! Очень, черт побери, хорошие вы человеки!»

Бауер потрепал его по плечу и дружески отвечал;. «Ви сам добры золдат и ошн прикрасный шаловек» Немцы ушли.

«Нашел красоту!» — бормотал мушкетер, и стал производить смотр припасам, мурлыча про себя: «добрый народ, сакру-бле! Натуральные, дьявол побери, люди! Важная, сударь, нация!»

Сибирлетка любопытствовал вместе с ним около провизии; неосторожно пощупанный мушкетером поросенок залился в мешке бесконечным визгом и по этому был вытащен за ноги на свет и осмотрен со всех сторон.

«Важное кушанье, хорошие люди! Да ведь это целый подсвинок, Егор Лаврентьич!» — восклицал мушкетер, и начал рассуждение как бы лучше приготовить к столу подсвинка. Кавалер и егерь полагали изжарить его обыкновенным способом, но Облом Иваныч и слушать не хотел: «Уж позвольте, — это мое дело и мой ответ! Я вам представлю его в полной форме! Я приспособлю его отменно!»

«Да что ж сделать-то с ним больше?»

«А под хрен его, благодетеля, под хрен!» — возопил Облом Иваныч так торжественно, как будто он производил несчастного подсвинка в какое-нибудь очень высокое звание, — его и не оспаривали. Надо правду сказать: у русского человека не много лакомств; но за то уж коли что по вкусу ему, так не устоит он ни за что на свете против такого искушения: вынь да положь — давай! Есть поговорка, — жаль, неукладистая в печати — но этой поговорке нет на свете такой дряни, которую наш брат не сел-бы под хреном. Ну, а свежий поросенок под хреном — да тут, сударь мой, свой язык проглотить можно!

Чуть выговорил Облом Иваныч о таком важном кушанье — и спор замолк; каждый только обтер губы.

«Разумеется, это богатель-пища! Валяй под хрен!» — молвил кавалер. «А известно, под хрен!» — подтвердил егерь; и будь тут баталион — все сказали бы тоже: под хрен его!

«Ну так я — и того!» — заключил Облом Иваныч, сейчас же снял шинель, засучил рукава и взял под мышку благодетеля. Сибирлетка при этом так суетился и размахивал хвостом, как будто богательная пища эта предназначалась собственно для него.

«Ну-с, а рубль шесть гривен пошли на водку и на баранину! — сказал, остановясь в дверях мушкетер, — я полагаю сварганить татарской шашлык на жаркое?»

«А шашлык так шашлык! Валяй шашлык, Облом Иваныч!» — отвечено ему — и за тем кухмейстер наш с нетерпеливым Сибирлеткой отковыляли на кухню.

В минуту кухня огласилась разными звуками деревянной, каменной и железной посуды: миски, чашки, ложки зашевелились и запрыгали по столу, по очагу и даже по полу, около деревянной ноги Облома Иваныча. Мельница пошла, замолола! Действительно, мушкетер стучал так, как стучит — по мнению многих богобоязненных людей, — сам черт на мельнице.

Астафьич, ефрейтор, привыкший к чистоте и казистости, принял на свои руки всю столовую посуду от хорошенькой Гретхен, семнадцатилетней дочери Бауера. При этом она участливо расспрашивала Астафьича о его здоровье, — что случалось им только наедине, то есть очень редко.

Сибирлетка хлопотал больше всех: надо было ему понюхать верхним чутьем шашлык, шипящий над жаром; нельзя не поглядеть и на белое, словно обритое, рыло благодетеля, торчавшего из горшка. С другой стороны, рыжая морда любопытного Ахмета то и дело просовывалась в дверь: надо было дико рычать за это. Словом, на кухне — дело кипело.

Около полудня начали подходить званые гости.

Бомбардир, заросший по самые глаза баками, без кисти левой руки, с матросом в чепчике, устроенном из бинтов и компрессов, — явились первые. Потом вошли — егерь, сапер и гусар; у всякого был какой-нибудь рубец или изъян, но все были причесаны, приглажены, побриты и глядели парадно. Егор Лаврентьич встречал гостей обычным: «просим милости!» Все поздравляли его с большим почтением, но вольно, без чинов.

Минут через пять, в дверях высунулась голова Облома Иваныча и громко повестила: «идут!» Имянинник вышел навстречу идущим и на крыльце встретил почетных гостей: старик-унтер пехотный с тремя медалями, с анненским и георгиевским крестами; моряк-унтер, тоже с Георгием, без руки; артиллерист, тоже с крестом, и егерь-унтер, с тесьмой на погонах, т. е. поступивший в армию из учебного карабинерного полка.