«Правда! братец ты мой, прах побери, правда!» — мурлыкал мушкетер, и егерь соглашался, что правда, и немцы подтвердили: «рехт» — стало быть правда.

«Сибирлетка наш — продолжал, войдя во вкус рассказа, кавалер, — на свое счастье попал между людей негордых: у нас таких и не было. Из двухсот человек, промеж которых он шмыгал, был один только гордец, да и тот состоял под присмотром; это ротный писерь Ерофей Анисимыч, или Анисович — так мы его прозывали. Да и он бывал горд только в трезвом виде, то есть очень редко. Еще капитанский деньщик маленько гордился за то, что Сибирлетка иногда потреплет стриженого пуделя капитанского. Поймает, бывало, гордый деньщик бедного Сибирлетку — и ну допрашивать: „Ты, говорит, кто? Ты маркитант собачий, ротный обедало! Ты небольше, как козел на полковой конюшне; а это пудель капитанский, понимаешь, — все равно что лев?“ — да и даст по морде. А впрочем, и сам капитан и офицеры любили Сибирлетку: а люди — и говорить нечего».

Потом кавалер описал весь ход воспитания слепого щенка в корзинке, под нарами, с ежедневным расходом — на счет всей роты — двух копеек медью на молоко, без которого найденыш не мог обойтись сперва. За тем следовал первый поход, отбытый по неспособности малолетка к пешему хождению — в ламзаке, на ранце кавалера. Потом гарнизонная служба в Чернигове — и здесь Сибирлетка уже подтянулся так, что ходил с ротой в караул и, находясь постоянно в той караульне, где был Егор Лаврентьич, он вместе с ефрейтором разводил часовых и потом, не смотря ни на какую погоду, раза два в день обегал все посты; прибежит бывало, повиляет хвостом перед часовым, посидит у будки или приляжет в ней — и марш далее, к следующему притингу. На ученьях Сибирлетка помещался в замке, кроме тех случаев, когда на площади сбиралось веселое общество голодных псов для развлечения, волокитства и неизбежных затем драк. Сибирлетка, которого ротная молодежь стравляла подчас с другими псами, — уже понимал удовольствие заставить визжать соперника, и неприятную необходимость самому заливаться унизительным дискантом истрепанной скотины.

«…А тоже ученья не пропустит — говорил кавалер: „Дивизион вперед!“ — и он туда же, как будто и ему следует, и все перед правым флангом».

«Был и у нас во второй брехатль — подхватил Облом Иваныч — „кудлашка, и кличка ему была Жолнер“, и всегда на ученье как-только — „баталион вперед!“ — бежит бывало против знаменных рядов; да всегда такую кривую линию возьмет шельма — что поди-ко по нем! И тоже, как будто и смысл есть; а сам, подлец, только бежит перед жалонерами, закрутивши хвостик бубликом!»

«Ну, да еще бы! — заметил кавалер — и этот-то взял такую привычку затем, что я ходил третьим с флангу; ну он и бежит против меня».

Прошел год — срок собачьего совершеннолетия; Сибирлетка был взят на охоту. Чутье у него оказалось отличное, прыть замечательная, но ни на грош смыслу охотничьей собаки. Как ни бились с ним ротные охотники, а все таки не могли внушить ему никаких настоящих соображений: каждого улепетывающего зверя Сибирлетка принимал за кошку, и пускался стрелой в погоню, высунув язык. Впрочем «стойку» на разную птицу, после многих потасовок, он кой-как понял, и ротные стрелки любили хаживать с ним за этой добычей.

«Ну-с, поведение и нрав у него всегда были хорошие» — и кавалер объяснил, что хотя Сибирлетка обжора порядочный, но уж он учен с малолетства и ничего не стянет, заставь его хоть пироги караулить. Он не только сам не воровал, но и другим не позволял украсть. Именно за эту честность Сибирлетка пользовался благосклонностию ротного артельщика и дружбой артельной лошади: как только засыплют ей дачу овса — так сейчас артельщик кликнет Сибирлетку: «лежи, карауль пока не съест». И пес лежит — а к коню никто и подойти не смей: на всю роту тревогу поднимет. Драки тоже Сибирлетка сам не затеет; но задень его какая хочешь важная моська, так уж шуба ее не пощадится, — такие прорехи и узоры выведет он по ней своим волчьим зубом, что и не починишь! Конечно, доставалось подчас и Сибирлетке, но он этого в грош не ставил, — а честь и поле сражения всегда оставались за ним.

Как все храбрые, Сибирлетка очень любил песни; описывая это достоинство свой собаки, кавалер выразился немножко несообразно, — будто бы Сибирлетка сам собаку съел по этой части.

Раздастся клик: «песельники вперед!» уж Сибирлетка скачет и вертится перед первым отделением, и только хор подхватит какие-нибудь «белые палаты!» или «во поле дорожка!» — в согласной трели подголосков так и слышится особняком плачевно-тоскующий голос Сибирлетки. В плясовых же песнях, когда грянут «частую», с трещоткой или свистком — лай и вой Сибирлетки с дробью барабана и дребезгом бубнов, — описывая это, кавалер махнул рукой, — просто, говорит, «прикажите перестать! Так хорошо!» — Похвалу кудлатому певцу рассказчик покончил словами: или уж напакостит на редкость, — или одолжит так, что все набок! Т. е. перепоет каждого горлодера.

Но вот, когда открылось широкое поле этому таланту Сибирлетки: пригонка с своими тренчиками, чистка и одиночка — раз-два-тип! И прочие манежные штуки и выверты в сторону — штаны в сапоги, полы подвернуть! И закатили наши солдатушки: «Что не тучи, что не грозны!..» На долго подвернули они полы: выступили в поход турецкой; шли далеко — пели много. «Молодца, Сибирлетка! Вишь как заливается!» — подхваливали, бывало, даже в хвосте колонны; а Сибирлетка впереди песельников, вытянув шею и задрав морду к облакам, выводил такие выкрутасы своим завываньем, что, по правде сказать, не знаешь-ино, что и подумать: страдало ли его тонкое песье ухо от пенья людского, или с великой радости сам он усердно подтягивал хору. «Эк его забрало! Ах, бестия, зарезал! Молодца, Сибирлетка!» — подхваливали по фронту.

Наконец войска вошли в пределы земли вражьей. Первая стычка с Турками озадачила Сибирлетку: заслышав пальбу, он вообразил себя на охоте, навострил ухо, и пристально высматривал, не проскочит ли где-нибудь бесхвостый русак. Турецкая кавалерия бросилась на наших в атаку. Сибирлетка залаял, изумился быстрому повороту башибузуков назад, может быть и принял их за зайцев, но по направлению выстрелов смекнул, что дело неладно — и заблагорассудил поискать обоза.

На пути этих поисков он находил тяжело раненых знакомых солдат; ласкался к ним, лизал их струящуюся кровь… И много, много оказалось солдат, ласкавших потом Сибирлетку уже не той снисходительной лаской, которою обыкновенно добрые люди наделяют животных — нет, нашлись люди, имевшие причины радостно и дружески встречать эту собаку: когда-то она отыскивала кой- кого из них, лежащих в прахе, в крови и в беспомощном одиночестве среди чистого поля…

Не забываются эти минуты: один добрый, хоть бессмысленный взгляд стоит тогда многолетней дружбы; а Сибирлетка лизал их свежие, еще дымящиеся раны.

В одной горячей битве — когда храбрый полк вышел из боя, словно из ада, потерял две трети своих героев в этом омуте пальбы, резни, криков и беснования; расстрелял все до одного патроны по несметным толпам трусов и напоил все до одного штыки свои вражьей кровью; когда вышли из этого крушения, — тогда заметили, что и Сибирлетка ковыляет тут же, с окровавленным остатком ноги. «Честный ты пес, товарищ ты, Сибирлетка!» — говорили солдаты и глядели на него с тою привязанностию, с какою храбрый глядит на ружье, саблю или бодрого коня своего — верных сподвижников боевых трудов.

«Я заработал тогда вот это!» — сказал кавалер, указав на крест свой.

Загремели дела в Крыму. Полки шли туда форсированным маршем и перевозились на подводах; Сибирлетка сломал этот поход на трех ногах. Наконец, в Инкерманском деле, когда выбитые из своего лагеря и отброшенные на лагерь французский, англичане неожиданно были подкреплены зуавами храброго Боске, ударившего нам во фланг, колонны наши, теснимые назад, грудь с грудью сшиблись с неприятелем: ударяли в штыки, схватились в рукопашку, в кулаки, грызлись зубами, — тогда, вместе с другими, Егор Лаврентьев перевернул ружье и пошел косить прикладом. Затрещали кости, летели брызги мозга, — он выручил из неминучей беды своего офицера. Но двадцать ударов посыпались на него, он упал…

На другой день, по взаимному соглашению обеих враждующих сторон, убирали тела убитых и раненых. «Нашли — рассказывал кавалер — не важного солдатика: башка была контужена, обе руки, сударь мой, переломаны; лежал он, как лежит долбня под изгородью; а прижавшись к этой долбне, лежала собака-зверь — никто не подходи! Это, был я, да вот он!»

Солдат замолчал, нагнулся к Сибирлетке, потрепал его: «Отдыхай Сибирлетка, каналья ты этакая!» — и собака, в полном удовольствии от ласки своего господина, потянулась вожделенно, помахала хвостом и снова захрапела.

Как-будто дождавшися конца истории — на дворе петух разразился своим «кукареку»; с соседних дворов поддержали очнувшегося певца, и скоро вся деревня огласилась обычным полночным пением. Хозяин, приговаривая «Чутесный зобак, ошень кароши!» — нацедил прощальную кружку пива; все шевельнулись, сбираясь на спокой; а Облом Иваныч сидел в крепком раздумье.

«Пойдем, Облом Иваныч, ведь вам еще две переправы до койки!» — промолвил егерь, подразумевая два крыльца, предстоявшие на пути.

«Еще бы слушал, прах побери! Ах ты пес — Сибирлетка, дружба солдатская!» Но слушать было больше нечего, и беседа разошлась но домам.