Изменить стиль страницы

ВДАЛИ ОТ ДОМА

Воздушная волна от разрыва бомбы выбила стеклянную стену фасада Театра комедии на Невском. Мы переехали на Фонтанку, в помещение Большого драматического театра, где и обосновались до отъезда из Ленинграда — 17 декабря.

Почти вся труппа жила в театре. Мы с Николаем Павловичем Акимовым занимали маленький кабинетик заведующего режиссерским управлением. Узенький диванчик, письменный стол и спасительный камин — вот все, что там было. В камине мы жгли старые декорации, подсушивали хлеб, похожий на мокрую глину, кипятили воду. Водопровод, к счастью, работал.

Николай Павлович очень ослабел, ходил с палкой, но духом был, как всегда, бодр. Пытались устроить ему дополнительный паек. Получили только две пачки сухого клюквенного киселя без сахара, но и это явилось крупным подспорьем.

К ноябрьским праздникам начали готовить новую постановку — пьесу А. Гладкова «Питомцы славы».

Репетиционное помещение находилось в верхнем этаже. Фашистские самолеты налетали почти без перерывов. Во время воздушной тревоги запрещалось продолжать репетиции. Все, кроме дежурных по пожарной охране, обязаны были спускаться в бомбоубежище. После двух дней, проведенных в путешествии по лестнице вниз и вверх, мы, по общему желанию коллектива, заперлись в репетиционном зале и работали, невзирая на стук администрации и на сотрясение здания от падающих бомб.

Никогда не забуду, как выглядел в эти дни зрительный зал. Закутанные в шубы и платки, в валенках и рукавицах, сидели люди в холодном театре. Они приходили на спектакль через обстрел и бомбежку, голодные и слабые. Военные попадали к нам прямо с передовых позиций, замученные, усталые, чтобы хоть немного перевести дух, немного отвлечься. В эти дни мы не слышали бурных аплодисментов, к которым привыкли до войны, не слышали громких раскатов смеха, сопровождавших наши спектакли в мирное время. На эти реакции не хватало сил. Но мы видели горящие глаза, благодарные улыбки на бледных голубоватых лицах — характерный цвет лица для каждого ленинградца тех дней. Мы понимали: если они пришли к нам — мы им необходимы. Спектакли шли на нервном подъеме. Мы старались увлечь, увести зрителей в другой мир, помочь забыться, пусть ненадолго. Но мы не могли заткнуть им уши, заглушить грохот артиллерийского обстрела, ставшего постоянным аккомпанементом наших выступлений. Правда, ленинградцы не теряли чувства юмора. Когда в спектакле «Питомцы славы» наполеоновские солдаты обстреливали русских и выстрелы, изображаемые хлопаньем об пол фанерной доской, чередовались с грохотом немецких орудий, публика дружно усмехалась. Из зала поступали советы — дать отдохнуть рабочим-шумовикам, и так звукомонтаж достаточно выразителен.

В день премьеры «Питомцев» два снаряда попало в театр. Один разворотил центральный подъезд и выбил окна в трех этажах, другой пробил крышу над сценой. К счастью, произошло это рано утром, так что обошлось без жертв. Спектакль находился под серьезной угрозой. И без того в холодном помещении гулял морозный ветер. Температура была как на улице. Рабочих рук, чтобы забить окна, не найти, но и спектакль отменить невозможно. Его ждут. И вот все — актеры, режиссеры, рабочие сцены, дирекция — принялись за работу. Фанерой, кусками старых декораций забивали окна, заделывали брешь в потолке. Не успели и не сумели только починить театральный подъезд. Когда публика подходила к театру, видела развороченный подъезд — товарищи наши, дежурившие у дверей, наблюдали, — такое огорчение, такое разочарование появлялось на их лицах, что мы еще раз поняли, как необходим был сделанный нами ремонт, как важен был наш спектакль.

Играли мы каждый день. Голоса звучали не так звонко, на ногах мы стояли не так твердо, но чем слабее мы чувствовали себя физически, тем сильнее было нервное напряжение.

Спектакли часто прерывались бомбежками, зрителей приглашали спускаться в бомбоубежище. Иногда воздушные тревоги затягивались, тогда спектакли и вовсе не кончались, — ходить по улицам можно было до определенного часа. Когда немцы стали забрасывать нас зажигательными бомбами, тушить мы выбегали вместе с публикой, особенно отличались дети. Много книг посвящено ленинградским детям во время блокады. Про них говорили, что это были и не дети, и не взрослые — просто новые люди, каких еще не видел мир.

В бомбоубежище театра жил девятилетний мальчик, сын нашей пианистки. Маленький, худющий, закутанный в большой материнский платок поверх пальто, он от начала до конца простаивал в кулисах во время спектаклей. Однажды, получив свой двухнедельный паек — пять конфеток, — я угостила его. Он долго смотрел на меня темными взрослыми глазами. «Разве можно теперь угощать конфетами?» — наставительно сказал он. Больших трудов стоило убедить его взять конфетку.

Через несколько дней, в антракте, он вошел ко мне в уборную, остановился у дверей, вертя в руках спичечную коробочку. Открывал, закрывал ее, хитро посматривал на меня, не решаясь что-то сказать. Наконец подошел и бережно поставил ее на стол.

— Что это? — спросила я.

Он подвинул коробочку ближе ко мне и сказал:

— Прошлый раз вы меня из своего пайка конфетой угостили. Мама вчера получила для нас, и я вам тоже принес.

Забыть такое нельзя. Чтобы понять это, надо знать, чего стоила тогда конфета для ребенка, какое недетское понимание всего окружающего могло вызвать такой поступок.

Мы были молоды. Оптимизм и юмор не покидали нас. Несмотря на все ужасы, твердая вера в счастливый исход поддерживала. Мы работали, помогали друг другу, в свободное время шили ватники и даже шутили. У всех у нас стали страшно выпадать волосы, а на лице почему-то вырастали длинные, тонкие одиночки-волосинки. Мы острили — умрем лысые, но бородатые.

У артиста Александра Васильевича Смирнова и у его жены Милочки Давидович украли хлебные карточки. Это было равносильно смертному приговору. Борис Тенин, имея на себя и жену Сухаревскую две, одну подарил Смирнову. Поступок в те времена героический. Но и все старались как-то помочь, чем-то поделиться. К празднику нам выдали вместо хлеба по ромовой бабе и по кильке в придачу. Николай Павлович положил кильку на ромовую бабу и отнес пострадавшим со стихами:

Хоть я не лорд, хоть я не «Норд»,

Но вы примите этот торт!

«Норд» — так перед войной называлась лучшая кондитерская города. (Теперь «Север».)

Но случались и неприятные проявления человеческой личности. Правда, у нас это бывало редко. На казарменном положении в здании Большого драматического театра находились не только работники нашего театра. Потерявшие кров после бомбежки или просто одинокие, — разные бывали причины. Но все это были люди, которых мы хорошо знали. Один случай произвел на нас с Николаем Павловичем сильное впечатление.

Подсушив, по обыкновению, нашу дневную порцию хлеба, в ожидании, когда закипит вода, мы прилегли немного отдохнуть. Николай Павлович лежал лицом к двери, я — спиной. Маленькая тарелочка с ломтиками хлеба стояла на столе, за изголовьем. В дверь постучали. Мы не ответили — не было сил разговаривать, хотелось полежать спокойно, и закрыли глаза. Дверь приотворилась, кто-то заглянул в комнату. После небольшой паузы мы услышали почти бесшумные, крадущиеся шаги. Вошедший подошел к столу. Мы оцепенели и превратились в слух. В напряженной тишине раздался чуть заметный звук жевания, даже не жевания, а размачивания во рту сухаря, чтобы не хрустнул на зубах. Все это длилось несколько секунд, после чего посетитель так же бесшумно удалился. Мы открыли глаза и молча смотрели друг на друга. Тарелочка опустела. Это был наш очень хороший знакомый, мы видели сквозь прищуренные глаза. Мы его не осуждали. Но нам стало страшно.

На 17 декабря был назначен наш вылет из блокады через кольцо. Николаю Павловичу удалось выхлопотать разрешение на выезд и членам семей работников театра.

С нами должны были лететь мать Николая Павловича — Анна Дмитриевна, сестра его, Наталья Павловна, и мои мама и дедушка. Анна Дмитриевна страдала тяжелой болезнью ног, последние годы перед войной совсем не выходила из дому — наша квартира помещалась на пятом этаже без лифта. Удалось раздобыть машину и переправить их в театр за три дня до путешествия.

За своими я отправилась накануне отъезда. Жили они на Мойке, напротив Новой Голландии. Николай Павлович очень волновался по этому поводу, но сам он был не в состоянии совершить и более короткий путь. Меня снабдили в театре легкими саночками, чуть побольше детских, и я отважно зашагала мимо Апраксина рынка и вдоль Садовой. Шла не спеша, часто присаживаясь на санки для экономии сил. На Театральной площади мне показалось, что мимо моего уха что-то просвистело… Потом еще и еще. Вижу, немногочисленные прохожие встали на четвереньки и поползли к Консерватории. Я ничего не могла понять. Грохот артиллерийского обстрела был мне хорошо знаком. А тут тишину нарушало только странное посвистыванье. Поддавшись общему движению, я тоже, только во весь рост, пошла к Консерватории. Почти уже у самого подъезда какой-то человек закричал мне: «Ложись! Рехнулась, что ли? От шрапнели подохнуть хочешь!» И в эту минуту по радио объявили тревогу.

В вестибюле Консерватории просидела довольно долго. Придя туда засветло, вышла на улицу в густые сумерки. В декабре в Ленинграде солнце садится рано. Добираться до Мойки пришлось в темноте. Я очень надеялась, что выйдет луна, день был ясный. В кромешном мраке затемненного города сумею ли я доставить своих старичков на место?

Поднявшись ощупью во второй этаж — здесь-то с детства знакома каждая ступенька, — постучала в дверь. Меня ждали. Упакованные вещи стояли в передней. На человека полагалось двадцать килограммов. Немного. Но большего мы дотащить бы и не сумели. Перед отъездом решили выпить чаю.