Изменить стиль страницы

В комнате у дедушки, на петровском столике (он был страстным любителем старины), стояли три больших хрустальных бокала, освещенных маленькой самодельной коптилкой. Опыт двадцатых годов пригодился. Мама налила в бокалы горячий чай. Собственно, это был не чай, а настой какой-то травы, то ли мяты, а может быть, даже просто шалфея. Почему они пили из бокалов? Побилась ли другая посуда, или хотелось на прощанье подержать в руках эти изящные сосуды? Атмосфера того вечера перенесла меня в детство. Эта самая комната, и дедушка в валенках, в теплой куртке, в шерстяной вязаной шапке, и еле заметный огонек коптилки, и мама, разливающая нечто горячее, что тогда он непочтительно называл веником, — все, как более двадцати лет назад. И глухие удары орудий за занавешенным окном… Только тогда Юденич, теперь — Гитлер.

Остаться ночевать нельзя, Николай Павлович будет беспокоиться. Маму усадили в сани, приладили чемоданчики, и поплелись мы с дедушкой по снежной набережной Мойки. Луна светила тускло сквозь морозную дымку, но все-таки светила.

Кроме нас с Николаем Павловичем, никто из членов нашего семейства никогда не летал. Мы боялись — как-то они перенесут воздушное путешествие, особенно на пустой желудок. На этот случай, в качестве строжайшего НЗ, у меня была припасена столовая ложка картофельной муки.

Рано утром, перед вылетом, мы всей семьей собрались у нашего камина. Полностью готовые в путь. На каждом из нас надето было по несколько костюмов, пальто, брюк — худоба наша ничуть не препятствовала этому. На каминном огне я сварила водяной кисель. Это была наша последняя трапеза в кольце блокады.

Улетали мы из Ленинграда на трех самолетах. Мы с Николаем Павловичем сидели рядом. Он был так утомлен, что положил мне голову на плечо и задремал. Напротив нас, лицом к окну, пристроилась на чемодане родственница одной нашей актрисы. Вдруг я вижу — выражение ужаса появляется в ее глазах, рот раскрывается — сейчас она закричит… Я только сжала ее руки — молчите, ради всего святого… и повернулась к окну. Длинное черное тело с белой свастикой на боку пролетало мимо нас. Сомнений не было — мы сейчас погибнем. Важно было только не разбудить Николая Павловича, пусть все случится во сне. Черное чудовище пустило несколько очередей, поцарапало один из наших самолетов. И все-таки долетели мы благополучно.

Приземлились под Вологдой. Яркий солнечный день. Сильный мороз. Нас встретили, повели к избам.

Для Николая Михайловича Церетели прислали носилки, сам он идти уже не мог. Не очень молодой уже, этот артист Московского камерного театра, прогремевший в таких спектаклях, как «Федра», «Адриенна Лекуврер», «Жирофле-Жирофля», был приглашен в нашу труппу незадолго до войны.

Он мучительно переносил голод. Силы его таяли на глазах. Когда мы добрались до Кирова, пришлось положить его в больницу, но ничто уже не могло помочь ему. Там мы расстались с ним навсегда.

А мы, плетясь по неширокой тропинке спасительного местечка, пробирались к домам. Навстречу попадались люди, прижимавшие к груди большие буханки белого хлеба. Улыбки на изможденных лицах. «Идите, идите, каждому дадут по такой буханке», — говорили они.

И теперь запах свежего хлеба вызывает мгновенно в памяти яркий, солнечный морозный день, пышные, душистые буханки еще теплого белого хлеба. Красивые буханки с золотистой хрустящей корочкой. И гороховый суп! Серые, грязные, сидели мы за длинными чистыми столами и хлебали этот божественный суп.

— Не торопитесь, только не торопитесь, ешьте медленно. Если захотите, вам дадут еще… Только не спешите… — раздавались за нашей спиной голоса заботливых женщин в белых халатах.

Потом бесконечная однообразная тряска в теплушках… Сознание вдруг пробуждалось и исчезало куда-то… И наконец — город Киров! Неустойчивая память сохранила о нем какие-то обрывки.

Помню, мы тащимся с Николаем Павловичем (он с палочкой) по длинному, пустому коридору какой-то школы. Впереди шагает парень с двумя ведрами воды. Из одного идет пар. Какая-то школьная «умывалка» с длинными раковинами по стене. Вода из кранов не идет. Холодно. Как капустные листья, сдираем одежки, наверченные на себя еще в Ленинграде. Поливаем друг друга теплой водой. Неужели это правда? Боже мой, как невероятно похудел Николай Павлович! Это уже даже и не скелет, а что-то совсем неосязаемое.

А потом начинается фантасмагория. Мы сидим на мягком диване за круглым столом, покрытым скатертью. Звучит милый голос Евгения Львовича Шварца… Екатерина Ивановна хлопочет, накладывая что-то на тарелки. На столе котлеты. Огромные. Никто никогда не видел таких котлет. Глаза слипаются, все пропадает куда-то… и возникает опять. И вдруг — лицо Николая Александровича Подкопаева, нашего близкого друга. Мы не видели его с начала войны. Как очутился он здесь? Николай Александрович — физиолог, один из ближайших учеников Ивана Петровича Павлова… Какой счастливый случай занес его именно сейчас, именно сюда, в Киров, в комнату Евгения Львовича? Ощущение реальности теряется полностью… Да ведь это же колдовство!.. Ну конечно, мы в доме у нашего любимого ленинградского волшебника Евгения Шварца, это его рук дело… Глаза закрываются, открываются, мысли путаются… Как в зачарованном сне возникают милые, удивительно довоенные лица, мелькают огромные котлеты, проносится запах пирогов… Дремота охватывает все плотнее…

Кстати, загадочная способность Николая Александровича к совершенно удивительным появлениям в самых неожиданных местах проявилась еще раз, несколько месяцев спустя, в Сочи. По широкой пустынной улице, в жаркий летний день навстречу мне шел мужчина в военно-морской медицинской форме. Мы поравнялись. Вот так так! Профессор Подкопаев!..

Во время войны он был призван как врач. В Сочи оказался в служебной командировке…

А с дремотой никак не совладать, но, несмотря на нее, присутствие этих дорогих любимых лиц вселяет уверенность в будущем, успокаивает, и сон окончательно побеждает затуманенное сознание.

И опять стук колес и подрагивание поезда… Но теперь мы едем в классных вагонах, у каждого своя полка, на которой можно вытянуться. Нам выдали коричневые свечи из непонятного вещества. Оно сильно оплывает, быстро сгорает, оставляя после себя плоскую лепешку. Мы разминаем пальцами эту еще неостывшую лепешку, вкладываем в нее веревочку, скатываем новую свечу и так далее…

При свете этих свечей 31 декабря мы встречаем Новый год, 1942-й. С алюминиевой кружкой в руке, все еще опираясь на палку, Николай Павлович, как полководец на смотре, проходит по вагонам, желая всем счастливого Нового года…

Поезд не мчится, он не спеша идет в темноту, в неизвестность, но надежда на светлое будущее не покидает нас.

Прибываем в Магнитогорск. Не выходя из вагонов, поворачиваем обратно. Нет места. Город переполнен эвакуированными. Находим временный приют в маленьком шахтерском городке Копейске, под Челябинском. Николай Павлович, озабоченный дальнейшей судьбой театра, едет в Куйбышев, где находится Комитет по делам искусств.

Мы вволю едим лапшу, пьем из пол-литровых банок (другой посуды нет) морковный и липовый чай и округляемся, как на дрожжах.

На серой оберточной бумаге приносят телеграмму. Театр получает назначение в Сочи. Всеобщее ликование. Я срочно отправляюсь за нашей маленькой дочкой Анютой, чтобы не опоздать к возвращению Николая Павловича из Куйбышева.

Анюта в Омске. В самом начале войны мы отправили ее к Александре Исаковне Ремизовой — режиссеру Вахтанговского театра, близкому нашему другу. Мы были уверены, что Москва не подвергнется бомбежкам. Актеры Московского камерного театра, покидая Ленинград после прерванных гастролей, взялись доставить Анюту по адресу.

И вот мы сидим с Николаем Павловичем на перроне Московского вокзала на огромном чемодане, набитом детскими вещами. Между нами Анюта, разбуженная среди ночи. Поезд должен отправиться около двух часов. Состав еще не подан. Группы пассажиров бродят, стоят, сидят на своем багаже. Народу как будто не очень много. Светлая ленинградская ночь не скрывает встревоженные, утомленные лица. Анюта, заинтересованная неожиданным ночным приключением, вертит своей головкой с аккуратно заплетенной толстой косичкой, обращаясь то к отцу, то ко мне с разными вопросами.

Наконец появляется медленно движущийся поезд. В одно мгновение платформа заполняется огромной толпой. Откуда? Только что было всего несколько небольших групп. Лавина людей кидается к вагонам, не дожидаясь полной остановки. Судорожно хватаясь за поручни, давясь и толкаясь с какой-то неуемной силой, люди, ничего не видя и не слыша, втискиваются в тамбуры. И подумать невозможно соваться туда с ребенком. Какой-то человек со смутно знакомым лицом — актер Камерного театра — выхватывает из-под нас чемодан и чудом впихивает его в тамбур. Знакомая актриса машет нам из окна вагона. Она что-то кричит, но разобрать невозможно из-за шума, крика, визга толпы. Испуганная Анюта прижимается ко мне, крепко вцепившись руками. Тот же актер мощным движением отрывает ее от меня и через головы осаждающих пассажиров передает в окно знакомой актрисе. До сих пор у меня в ушах стоит Анютин возглас: «Дайте мне хоть поцеловать-то ее!»

Потеряв с ней всякую связь во время блокады, мы знаем только, что Вахтанговский театр находится в Омске.

Выехав на «кукушке» из Копейска, на три дня задерживаюсь в Челябинске. Билетов в Омск нет. Гостеприимная семья нашего актера Анатолия Борисовича Шлома принимает живое участие в моих затруднениях. Покинув Ленинград с женой и сыном в самом начале войны, он временно обосновался на Урале.