И сейчас, припоминая этот монолог, хочется сказать: и какой был удивительный Свердлин!
Он шагал по знаменитой охлопковской дороге цветов, с удочкой на плече, под непрестанные аплодисменты зала, балконов, ярусов, на полную катушку распевая песенку Соловьева-Седова на слова Матусовского, специально для него, Свердлина, для этого спектакля сочиненную, повторяя ее рефрен:
Солдат — всегда солдат!
Таким он и врезался в память, удивительный «Первый солдат» Искусства Революции…
Артистизм. Странные, порою ужасающие звуки доносились в квартиру, где я поселился с семьей в конце сороковых годов. Особенно отчетливо — в передней, где ниша-гардероб капризом архитектора была отделена от соседей звукопроницаемой дверью. В первый же день переезда мне просто-таки раздирали душу стенания, угрозы, мольбы, гневный обмен репликами, грохот передвигаемой мебели, топот ног, похожий на тяжелую пляску фермеров в таировской «Любви под вязами», раскатистые громовые интонации, переходящие без всякой логики в ласковый, слегка курлыкающий шепот.
На вторые сутки новоселья узнал: соседи мои — артисты бывшего Театра революции, нынешнего Московского театра драмы, будущего Театра имени Маяковского — Ю. С. Глизер и М. М. Штраух.
Тогда не имел чести быть с ними знакомым близко и предположил, с сожалением, что их супружеская жизнь решительно не сложилась.
На третьи сутки, раздеваясь в нише, стал невольным свидетелем какого-то нового, разыгравшегося в квартире многоголосого скандала и подивился: как на столь ограниченной, как мне было известно, площади скопилась такая масса неуживчивых сангвиников-родственников.
На четвертый день Охлопков поразил меня, сказав: Штраух и Глизер живут уединенно. Детей и родственников нет. Идилличней пары не бывает. И, очевидно, я страдаю галлюцинацией.
На пятые сутки, снова раздеваясь в нише, я впрямь поверил Охлопкову, услышав за дверью тексты из собственной пьесы, да еще нигде не опубликованной.
На шестые сутки Охлопков сообщил — театр приступил к репетициям моей пьесы и в ней будет играть Максим Штраух.
Тут только меня осенило.
Соседняя крохотная квартира волею ее хозяев была превращена в постоянно действующий репетиционный зал и одновременно в ателье киностудии: Штраух готовился к съемкам на «Мосфильме».
Если Штраух и Глизер не были на съемке или в театре и если они не ели и не спали — они репетировали.
Впрочем, мне казалось, они репетировали, когда ели и спали.
Репетировали порознь и репетировали вместе.
И еще они — режиссировали.
Так что у Сергея Юткевича, когда снимал он со Штраухом сначала погодинского «Человека с ружьем», а потом «Рассказы о Ленине» и «Ленина в Польше» Е. Габриловича (Штраух и Юткевич были всегда верны друг другу), был неизменный, «внештатный» второй режиссер.
И столь же неизменным, не значащимся в театральной афише вторым режиссером у Охлопкова, когда Глизер репетировала в его спектаклях, был Штраух.
Дома они репетировали друг перед другом.
И — друг за друга.
И — перед зеркалом, если один из них был занят в спектакле.
Попав в их квартиру впервые, я был потрясен властвующим в этом обиталище двух художников подлинно художественным беспорядком. Да, в этом было нечто необычайное, исключительное, артистическое, художественное: гигантские, во всю стену, простые стеллажи с книгами, а в книгах закладки из газетных полос, на креслах — папки с газетными вырезками, дореволюционные журналы, пропыленные комплекты газет семнадцатого, восемнадцатого, двадцать первого года, на незастеленной двуспальной кровати тоже папки, журналы, книги, тетрадки с многочисленными закладками. В распахнутых, лежавших на полу чемоданах — шапокляки, веера, перья, стеклярус, бусы, зонтики, трости, старомодные мужские ботинки и такие же старомодные дамские — высокие, на пуговках…
Тетрадки с ролями, фотографии обитателей жилища в ролях и снимки на память от Мейерхольда, Родченко, Эрдмана… Рисунок Эйзенштейна, приколотый к стеллажу одной кнопкой… Что-то свисало с люстры, что-то висело на двери — принесли из костюмерной новый вариант платья.
На протяжении многих лет я встречался со Штраухом и Глизер не только на лестничной клетке, у лифта, не только у них дома — в театре.
Оба артиста играли в моих пьесах не однажды.
И всякий раз я испытывал наслаждение от работы с ними, иногда, сознаюсь, мучительное.
Все брали на разрыв — фразу авторского текста, поступок персонажа, драматургический поворот. Даже — ремарку.
Я был не одинок. Такой же сладостной мукой была работа с ними всех без исключения — режиссера, ассистентов, художников-декораторов, художника по свету, художников по костюмам, по гриму.
Поверхностному взгляду могло даже показаться, что Штрауху доставляло удовольствие терзать меня, выпытывая, во что должен быть одет писатель Шахматов, которого он играл в «Весенних скрипках», лирической комедии. А черт его знает, во что он должен быть одет! Такой вырвавшийся у меня ответ после по меньшей мере десятка других, в том же роде, вопросов обидел Максима Максимовича. Он молча смерил взглядом мой костюм и, ничего не сказав, отошел. А на следующей репетиции подошел ко мне и сказал, пожав плечами: «Ну что ж, я надену такой же, как на вас, но он мне не кажется выразительным…»
И снова отошел.
Когда играл в «Океане» роль адмирала Миничева — а играл он ее, никогда не будучи военным моряком, столь блистательно-достоверно, что адмиралы, пришедшие на спектакль, не верили тому, что Штраух всегда был штатским! — звонил мне домой по телефону и осведомлялся крайне вежливо: пристало ли адмиралу в минуту волнения чуть сдвинуть на бровь фуражку с золотыми листьями? А если сдвинуть — то насколько? Так, сдвигать или не сдвигать? А почему вы сразу согласились? Может, все же еще раз подумаем? И заодно — насчет походки. Менять ли ему ее или оставить свою? Резкий ли шаг или вразвалку? Может, как у Всеволода Вишневского? И сжать, как это делал Вишневский, кулаки? Нет, это уже было у Ильинского в роли матроса Шибаева…
И заодно — насчет шинели. Можно ли ее расстегнуть еще на одну пуговицу? Это будет не по форме? А что, если выйти и потом уже ее расстегнуть? «Вы опять меня не слушаете?»
И заодно — насчет устава. Достаточна ли мера взыскания, которую он назначит двум молодым офицерам? Может, пожестче? Или, наоборот, помягче? Чего больше в характере Миничева? Да, кстати, с фуражкой. На левую бровь сдвинуть или на правую? «Вот видите, вы опять от меня устали. Вы опять заняты чем-то другим. Второстепенным».
Но наиболее трудным временем не только для него, но и для автора были репетиции в «Между ливнями» — он играл Ленина.
В эти же месяцы — готовился к съемкам у С. И. Юткевича.
Нервничал. И там и здесь надо было играть Ленина, которого он впервые играл в театре в «Правде» А. Корнейчука и затем в фильме «Человек с ружьем» десятилетия назад…
Ведь тогда он был молод…
Понимал, насколько сложно ему стало играть эту роль… Не появилась ли у него шаркающая походка? Нет ли старческих, не свойственных Ленину интонаций? «Нет? Вы уверены? На самом деле?»
Мучило, заботило, тревожило.
И снова выпытывал у меня, что лучше в сцене ленинской бессонницы — полулежать в кресле или прилечь на диван? Кстати, почему именно Цюрупу увидел Ленин, глядя в окно, когда Цюрупа шел обедать? Хотелось автору просто упомянуть имя соратника Ленина или это как-то связано с ходом ленинской мысли? Писательская ли выдумка, что костюм, в котором ходил Ленин, куплен был еще в девятьсот седьмом году в Штутгарте или эта деталь опирается на мемуары Клары Цеткин, писала ли она что-либо на сей счет?
Ему нравилась и та деталь и эта, но он хотел иметь для каждого ленинского слова, интонации, запятой — художническое обоснование.
Взыскательность наивысшая — и прежде всего к самому себе.
Ночной звонок.
— Почему вы не пришли на вечер поэзии в Политехнический? Там выступала Белла Ахмадулина. Поэзия и артистизм. Спросите ее, где и когда она еще будет выступать? Сейчас я запишу.
— Видели «Белорусский вокзал»? Это — новое. А вы — что считаете?
Еще звонок. И — последний.
За десять дней до конца.
— Обещано было мне вашей женой отдать в окантовку подаренную мне пименовскую литографию. Попросите, пожалуйста, чтобы осталась видна дарственная надпись Пименова. Так вы передадите? Запишите. Пожалуйста, если вам не трудно.
В «Рассказах о Ленине» нашел поэтический ключ к киноновелле Евгения Габриловича «Последняя осень» — камерная, чуть элегическая интонация и внутренний необозримый духовный мир…
Искал новых решений — когда снимался в последней своей картине о Ленине. И когда играл в последний раз на сцене Ленина в охлопковском спектакле «Между ливнями».
На премьере выходил вместе с артистами кланяться в финале. Единственный — без грима. Просто — Штраух. Максим Максимович.
В этом был его поразительный такт. Безукоризненное чувство вкуса. И артистизм.
Из больницы, за день до смерти, прислал записку в Театр имени Маяковского. Вот она:
«Похороните меня без орденов и венков. Сожгите меня, в земле холодно.
Музыка — Бах, Бетховен, только не Шопен.
Четыре встречи. Позвонила междугородная. Вызывал Калинин.
Главный режиссер Калининского театра и его коллеги после только что состоявшейся премьеры «Гостиницы «Астория» поздравляли автора. Шел 1972 год.
И я ответно поздравлял участников спектакля и, держа телефонную трубку, мысленно возвращался к далеким уже, но для меня навечно романтическим временам охлопковской «Гостиницы «Астория» и к его дороге цветов, по которой идет в унтах, с пистолетом в черной кобуре, вместе со своим экипажем Человек Справедливой Войны, Человек Революции, человек судьбы трудной, тяжкой, но большой, Василий Фролович Коновалов — Александр Александрович Ханов…