— Торгует, что ли? — уточнила Гульнара.

— Нет, — сказал Кадам. — Для своих держит, для зимовки. У него там радио есть, вот только с батарейками плохо: трудно достать.

— Да, трудно с батарейками, — вздохнула Гульнара. — В городе — и то не всегда возьмешь.

Кадам тронул повод и поехал по краю обрыва, отыскивая тропку для спуска.

8

Медленно проезжали они мимо кибиток кишлака — впереди Кадам, за ним Гульнара. Кишлачные люди вроде бы и не нарочно, вроде бы и не на просмотр вышли из своих домов — а как бы по случайному вечернему делу: кто колол дрова, а кто и просто посасывал насвай, сидя на корточках и прислонившись спиной к глинобитной стене кибитки. На проезжающих они взглядывали мельком — не их, мол, дело, нечего глаза пялить, Кадам сам познакомит, когда надо будет, — но вслед им глядели открыто и долго: вот она, значит, какая — Кадамова жена, городская невеста. Любопытно, очень даже любопытно! Целый день ждали, только об этом говорили — и вот, наконец, приехала. Дай ей Бог! А любопытство проявлять не надо, нельзя. Это дикие русские, жрущие свиное сало, лезут всегда, куда их не зовут, цепляются, выспрашивают. Благословен тот, кто родился киргизом и вырос на мясе и на кобыльем молоке.

Гульмамадова жена Лейла оторвалась от работы — она плела шерстяные шнуры для крепления юрты — и глядела, пожалуй, слишком пристально. Тихий Гульмамад, знаток приличий, одернул ее:

— Возьми себя в руки, женщина! Твоя дочь берет с тебя пример.

Пятнадцатилетняя Айша, разбиравшая цветные нитки для матери, услышала отцовские слова и поспешно опустила глаза. Ее брат Джура, тощий и большеголовый подросток, глядел на Кадамова жеребца, и это не вызывало возражений со стороны тактичного Гульмамада.

А вот с матерью Гульмамада — древней старухой, кульком сидевшей на земле — ничего нельзя было поделать. Она глядела на проезжавших не скрываясь, не мигая. Она хотела глядеть — и глядела. Ей уже незачем было скрывать свои чувства и желания: ее возраст, внушавший удивление людям, давал ей это право… На спекшемся, неподвижном лице старухи ясные глаза светились младенческим любопытством. Она, казалось, собиралась что-то спросить, указать на Гульнару сухонькой птичьей лапкой и спросить что-то — но Гульмамад, безразлично смотревший в сторону, хранил спокойствие: старуха вот уже много лет не произносила ни слова.

— Городская, — сказала Лейла, не отрываясь от работы. — Трудно ей будет, а?

— Ты зачем, я зачем? — не глядя на всадников, откликнулся Гульмамад. — Айша ей поможет…

Айша, словно бы не слыша, сердито трясла нитки.

— Куда, куда! — вполголоса остановила ее мать. — Не поспеваю я…

Расправляя шнур узловатыми коричневыми пальцами, Лейла мельком взглянула на подъезжающих. Слабый ветер шевелил ее редкие сероседые волосы; она заправила их под косынку, запахнула вытертый чапан на плоской костлявой груди.

— Нитки давай! — ворчливо сказала она дочери. — Ишь, сидит, как невеста…

Кадам и Гульнара поравнялись тем временем с домиком Гульмамада. Поймав взгляд Лейлы, Кадам кивнул без улыбки.

— Красивая, — сухо заметила Лейла, глядя вслед проехавшим. — Плащ-то габардиновый, китайский.

— Худая только, — вынес свое суждение Гульмамад. — Городская — а тоже худая. Совсем жиру нет!

— Кто этот страшный старик? — сдавленно спросила Гульнара, нагнав Кадама. — У него красная борода!

— Он красит, — объяснил Кадам. — Так ему нравится… Почему страшный? Это ты просто не привыкла.

— Поскорей бы привыкнуть… — поежилась Гульнара. — А жена его, кажется, была красивая когда-то.

— Да, — подумав, согласился Кадам. — Когда-то она была красивая.

Они подъехали к кибитке Кадама — низкому саманному сараю с плетенной из прутьев крышей, обмазанной глиной. Кадам спешился и, помогая Гульнаре слезть, придержал ей стремя.

9

За стенами Кадамовской кибитки ревел ночной ветер, мчась, как по коридору, по глубокому ущелью. Он срывался вместе со снежной поземкой с высокогорных ледяных плато и мчался, набирая скорость, вниз в виноградные долины Таджикистана, в миндальные леса Ферганы. Там, внизу, он вбирал в себя запахи человеческой еды и человеческих эскриментов, пыль дорог и мусор базаров, он нагревался и изнеживался, терял скорость и подыхал на берегах мутных рек.

Нищие кибитки высокогорья не знали его немощи.

— Послушай, как гудит-то! — сказала Гульнара, поежившись.

Она уже приготовила постель на кошме, и теперь раздевалась, аккуратно складывая одежду на фанерный ящик из-под сухарей. Сидя в углу, Кадам молча и жадно наблюдал за ее занятием.

Стоя спиной к Кадаму, она отстегнула чулки от пояска и, скатывая их с ног, с досадой обнаружила, что, зацепившись за пряжку седла, один чулок порвался неисправимо. Потом она сняла жакетку, стянула через голову юбку и сложила ее. Шелковая комбинация не грела, но остаться без нее было еще хуже. Переступая голыми ногами по холодной кошме, Гульнара повернулась к Кадаму.

— Все снимать? — спросила Гульнара, по одной вынимая шпильки из волос.

Кадам не ответил. Рывком, пружинисто поднялся он с пола, шагнул к очагу. Схватил угревшегося у низкого огня круглоглазого кота за холку и, распахнув ногой дверь, вышвырнул его далеко за порог: ни одна живая душа не должна быть сегодня ночью в этой комнате, ни одна — только Кадам и эта женщина, Гульнара, его жена.

Недоуменно поглядывая на Кадама, Гульнара сбросила комбинацию.

— Ложись, Кадам! — тихонько позвала Гульнара. — Холодно очень…

Вернувшись в свой угол, Кадам продолжал глядеть на раздевающуюся Гульнару. Сняв с себя все, она, дрожа от холода, юркнула под тяжелое и широкое шерстяное одеяло.

Легко ступая, Кадам подошел к сухарному ящику, наклонился над ним, коротко дунул на лягушачий язычок керосиновой лампы.

Только что они любили друг друга — под вонючим шерстяным одеялом, на окраине Алтын-Киика, посреди земли. Миллионы пар делали то же самое, вместе с ними — на хрустких простынях и в спальных мешках, в темных дворах и на медовых полянах, в автомашинах и в подъездах. Делали со стоном и со смехом, с отвращением или с нежностью. Вздымались и опадали, и проваливались в себя самих, бездонных на миг, оброненных вечностью — каждый посреди земли, посреди мира. И каждый был одинок, смертно одинок и обращен к самому себе, как к большому зеркалу, в этом странном всеземном танце. И неслышна была музыка, общая для всех и ведущая каждого.

— Ты не спишь? — спросила Гульнара, не подымая головы. — О чем ты думаешь?

— О чем думаю, — медленно, без вопроса повторил Кадам. — О чем… Знаешь, меня никто еще никогда не спрашивал, о чем я думаю.

— Ты совсем как ребенок, — сказала Гульнара, поворачиваясь к Кадам у.

— Это очень хороший вопрос, — продолжал Кадам. — Я сейчас думаю о ребенке. Мы назовем его Кудайназар.

— Ты не должен так делать! — внезапно резко возразила Гульнара. — Какой там ребенок! Давай сначала поживем для себя. У нас и денег нет, и этот дом… Ты просто не знаешь, что говоришь!

Кадам помолчал, потом сказал сухо:

— Еще я думаю, что завтра мне идти на охоту. Мяса нет. Козлы высоко поднялись. Слышишь, как дует?

— Ты правда об этом сейчас думаешь? — приподнявшись на локте, удивленно и обиженно спросила Гульнара.

— Да, — сказал Кадам. — Ты ведь спросила… — И, помолчав, добавил: — Я буду делать как надо. Мы назовем его Кудайназар.

10

Кадам уехал на охоту засветло. Он не стал будить Гульнару, подумал и не стал. Вскипятил себе чаю, пожевал сухую лепешку — вот и весь завтрак. Пусть спит Гульнара. Ей придется еще поработать немало.

Кутаясь в истрепанный ватник — рассветы в горах холодны — Кадам поднялся в гору по узкой крутой тропе. Подъем был тяжел, и жеребцу приходилось туго — шея его была натужно вытянута вперед, напряжена, под пластами перекатывающихся мышц ходили лопатки.

То опережая всадника, то отставая, бежала собака Кадама — высокий остромордый пес, натасканный на диких козлов. На извиве тропы собака остановилась как вкопанная и, оглянувшись на хозяина, села.

Склон с тропой был занят, залит ячьим стадом. Полсотни приземистых черных животных, полудиких, с наискось вбитыми в массивный череп рогами, злобно похрюкивая, уставились на всадника. Вожак стада — великолепный бык с короткими, мощными ногами — выскочил вперед и, преграждая человеку путь, встал на тропе. Стадо волновалось, теснилось за своим вожаком.

Кадамов жеребец присел на задние ноги и остановился. Он боялся этих мрачных зверей, скалился, прижимал уши. Кадам потрепал его по шее и, легко соскочив с седла, двинулся вверх по тропе. Поджав под брюхо длинный тонкий хвост, собака неохотно плелась за хозяином. Несколько шагов не доходя до вожака, она остановилась и стояла, повизгивая.

А Кадам, обойдя быка, вошел в стадо, как в черную бурлящую воду. Животные подозрительно обнюхивали его, тыкались тяжелыми мордами в его грудь и спину.

— Ну, что? — как бы увещевал Кадам, то ли сам выбиравший себе дорогу, то ли подчинявшийся пинкам. — Что стоите? Боитесь? Свой я, свой! Иду, куда мне надо — и вы идите. Чох! Вот так, вот так… — он подошел к старой, крупной телке и, подняв руку, с осторожностью положил ладонь на ее костистый лоб, чуть пониже основания рогов. — Ты чья? Абдумамуна, что ли? Ну, иди, иди! — он легонько толкнул телку — плечом в плечо, а потом, сдвинув с места, шлепнул ее по крупу. Телка тяжело повернулась и, мотая головой, сошла с тропы. Обходя Кадама, яки двинулись за ней. Проследив движение стада, с достоинством полез в гору и вожак.

Кадам вернулся к коню, сел в седло. Повеселевшая собака прыгала у стремени и заискивающе глядела на Кадама, прося прощения за свою трусость.

Ущелье расширилось, постепенно перешло в плоскогорье. Неширокий ручей, сверкающий, словно бы выложенный из кусочков стекла, наотмашь перечеркивал плечо плоскогорья.