Пиршество, между тем, вступило в ту стадию, когда каждый поет и веселится сам по себе. Кадам устал, он хотел вытянуться на кошме у очага, хотел спать. Он не привык к такому обилию людей. Но он был рад, что гостям весело на его свадьбе.
Прищурившись, глядел он в шевелящийся, тяжело плывущий в сером папиросном дыму зал. Ему вдруг почудилось, что все эти спины, лица, затылки и руки принадлежат одному огромному, медленно копошащемуся существу, неведомо как втиснувшемуся в комнату. Это отвратительное существо исторгало низкий монотонный гул, и отдельных слов нельзя было различить в этом гуле… Видение было противоестественным и страшным, и Кадам, тряхнув головой, прогнал его.
Сойдя с подоконника, спеша, он пробился сквозь толпу к двери. Никто не обратил внимания на его уход. После прокуренной духоты и отталкивающего копошенья людской туши уличная тишина показалась ему родной до приятного першения в горле.
— Ай, Кадам! — приветливо окликнул его узбек. — Иди, сыграем!
Кадам подошел, послушно опустил палец в петлю. Узбек дернул за концы бечевки. Кадам проиграл и молча достал полтинник.
— Не повезло! — сказал узбек соболезнующе и протянул Кадаму пиалу с чаем. Кадам принял пиалу и отхлебнул глоток. Он смотрел на узбека доброжелательно — тот был один, вне толпы с ее общим движением, был понятен и прост: кочующий узбек, торговец яблоками.
— Хочу поздравить тебя, Кадам, от всего сердца, — продолжал узбек. — Что люди говорят — ты на это внимания не обращай: на то человеку голова дана, чтоб говорил… Ты, конечно, не обижайся — жить-то где будете?
— Ты сам откуда? — поставив пиалу на ящик, спросил Кадам. От резкого движения чай пролился из пиалы, залил руку Кадама. Он вытер руку полой пиджака. — Откуда приехал?
— Из Намангана я, — сообщил узбек. — Наманган — знаешь?
— Убирайся отсюда, — не повышая голоса, сказал Кадам. Глаза его сузились, оледенели — и узбек вдруг почувствовал противный царапающий холод. — Убирайся — а то тебе сейчас нечем будет говорить!
— Черт дикий! — едва слышно пробормотал узбек, поспешно швыряя яблоки в ящик, пересыпая мелочь из коробки в карман штанов. — В отца пошел, разбойник!
Кадам отошел, не оглядываясь.
— Интересно, ей-Богу! — сказал узбек и взвалил ящик с яблоками на плечо.
Столовая гудела, как мотор; гул вырывался из открытых окон и улетал в немые ночные пространства… Обойдя гудящий дом, Кадам прошел на задний двор и поднялся в кухню. Там повар с поварихой, положив разрубленного на куски барана в казан, пили чай с сахаром. Кадам подсел к ним, и повар налил ему чаю из большого зеленого чайника.
— Народу много, — сказал Кадам и, разъясняя, кивнул в сторону окошка раздаточной, ведущего в зал. — Не привык я.
— Отдыхай, Кадам! — приветливо сказала повариха и придвинула к нему глубокую тарелку с жарким.
Кадам обмакнул хлеб в густую коричневую подливу, сунул кусок в рот.
— Я ведь тебя и поздравить не успела: народу-то сколько! — сказала повариха. — Чтоб у тебя все хорошо было, честное слово!
— Спасибо тебе, — сказал Кадам.
— Даст Бог, все у вас будет, как у людей, — продолжала повариха. — Свадьба-то какая! А что люди болтают — ну их совсем, будь они неладны.
— Язык женщины подобен хвосту барана, — изрек повар, — оба трясутся без пользы. Так сказал Али, зять пророка… Замолчи, наконец! — закричал он поварихе. — Твои мозги пожрали орлы!
— Ты молчи! — безбоязненно огрызнулась повариха. — Бессовестный человек.
Кадам молча улыбался, глядя в свою тарелку. Ему было покойно сидеть здесь, в кухне, и никуда не хотелось отсюда двигаться.
— Я тебе, конечно, не указка, — продолжала повариха, — но ей ведь там тоже не сладко будет, у тебя в горах. Ни ларька, ни магазина. Спички нужны — садись на лошадь, езжай к нам в Кзыл-Су, если соседи не выручат. Да и соседи у тебя — упаси Господь и помилуй. Гульмамад один чего стоит! Зря ему, что ли, туристы по рублю платят — лишь бы сняться с ним на фото. Дома они, небось, детей пугают твоим Гульмамадом. А Лейла его. От нее и в праздник доброго слова не дождешься.
Повар внезапно приуныл. Видно, и на него подействовали доводы поварихи.
— Она горя не видала, — продолжала причитать повариха. — Нежный она человек, за ней уход нужен… А в горах, сам знаешь, какой уход? Вари да стирай, стирай да вари. Так вся жизнь и катится.
Полуприкрыв глаза, повар слушал повариху и раздумчиво покачивал головой, как птица.
— А я бы здесь жить не стал, — вычищая тарелку хлебной коркой, сказал Кадам. — Шумно очень, и воздух плохой: машины.
— Сколько их, машин-то! — не согласилась повариха. — Раз-два, и обчелся. Зато школа есть, и больница, если что…
— Кадам прав, — решил повар, выйдя из задумчивости. — На свежем воздухе умирать приятней. А в больнице — вонь одна.
— У нас хорошо в Алтын-Киике, — сказал Кадам. — Людей немного, зато плохих нет: все свои… Я на тот год новую кибитку поставлю.
— Деньги в карты, что ли, выиграешь? — поинтересовалась повариха. — Как без денег-то строить?
— Дом за деньги нельзя покупать, — объяснил Кадам. — Дом самому строить надо. Мы с Гульнарой кирпичи наделаем…
— Да какие там кирпичи! — махнула рукой, прервала его повариха. — Гуля твоя не то что кирпичи — лепешку испечь не знает как!
— Эй, хозяин! — донесся из окошка раздаточной зычный голос Исы. — Где хозяин, слушай! Эй, слушай, хозяин, давай две бутылки и плов, плов давай!
Повар, оторвавшись от пиалы, вопросительно взглянул на Кадама — нести ли? Кадам кивнул головой — давай, мол, повар, неси, что велят.
Повар, прихватив бутылки из ящика, вышел в раздаточную и загремел там тазом для плова.
Повариха выплеснула остатки холодного чая из пиалы Кадама и налила ему свежего, горячего. Потом, вздохнув, подлила и себе.
Отгрызая от куска сахара, Кадам медленно потягивал чай.
Так они пили, а потом повар к ним присоединился, и они сидели долго.
Из Кзыл-Су выехали поздно, в девятом часу — впереди Кадам на своем жеребце, за ним Гульнара на крепком, с широкой спиной мерине. Кадам не гнал: Гульнаре без привычки нелегко приходилось в седле, да и спешить было некуда. Вот они и ехали не спеша, шагом — такие маленькие в огромном светлом ущелье! Ледяной ветер их встречал, солнечный ветер с Великого ледника, и Кадаму хотелось петь песню, и он пел бы, если б был один. Но ему неловко было петь при Гульнаре, почти незнакомой ему женщине — он думал, что петь он не умеет и что его пение будет ей неприятно.
Тропа подымалась по левому склону. Чем выше — тем жиже становилась трава, тем чаще попадались земляные бугорки меж камней, поросшие упрямой жесткой зеленью. Под этими бугорками, как бы в сухих чистых могилах, жили красные сурки.
Стучали подковы Кадамова жеребца, не празднично и не звонко — по-рабочему: метал о камень. Дикий и прекрасный клич чабана, настораживающий, заставляющий оглядываться в тревоге — клич этот, состоящий из одних гласных звуков, широко разносился по ущелью.
Они остановились отдохнуть у Большого камня. Тропа проходила по плоской вершине этого камня, этой монолитной скалы, вросшей в крутой склон. На гладкой площадке, обрывавшейся в пропасть, видны были следы свежих и давних костров, желтели пятна расклеванного птицами конского навоза. Ничто, казалось, не могло сдвинуть эту глыбу с места — как торчала она здесь от начала времен, так и торчать ей до скончания века, — казалось случайному всаднику.
Но немного случайных всадников заворачивало коней в это ущелье. А местные люди называли камень — Кудайназаров камень.
— Держи! — Кадам протянул Гульнаре кусок мяса на лепешке и полголовки лука. — Устала?
— Все тело болит, — сказала Гульнара. — Долго еще?
— Скоро приедем. — Кадам потер пальцами покрасневшие от ветра глаза. — Смотри, какой ветер! Чистый!
— Холодно очень, — пожаловалась Гульнара. — Прямо всю душу выдувает… В кишлаке у тебя тоже так дует?
— В Алтын-Киике тихо, — сказал Кадам. — Ветер поверху идет, а у нас тихо. Дров много, кибитки теплые.
— Саксаулом топите? — спросила Гульнара.
— Саксаулом, арчой, — сказал Кадам. — Тепло будет.
Скорей бы, захотела Гульнара, скорей бы. Тесная вонючая кибитка, теплая. Разводить огонь, кипятить воду для чая. Варить. Стирать. Латать штаны этому человеку, Кадаму — то ли странно доброму, то ли вовсе сумасшедшему, такому доброму и сумасшедшему, что взял ее, буфетчицу Гульнару, в жены. Ждать его с охоты, стягивать с него сапоги. Рожать ему детей в его вонючей теплой кибитке. Скорей бы.
— Поехали! — позвал Кадам. — Ветер хороший, просто ты не привыкла еще…
Скорей бы привыкнуть.
На гребне перевала, у края спуска, они остановились еще раз.
— Мой кишлак, — сказал Кадам. — Видишь? Во-он он!
Пять-шесть домиков, пять-шесть точек белели глубоко внизу, в арчатнике. Сверху арчатник казался плоским, как лепешка. Сразу за арчатником открывалось сухое русло реки, широкое, стального цвета, а за ним, на том берегу, мощно вздымались из земли, из недр ее, три горы, почти во всем похожие друг на друга; только ледяные их плечи и головы светились и сверкали по-разному.
— Это наша кибитка, — сказал Кадам. — Самая крайняя, видишь? Мы построим новую, большую — там, где стоял дом моего отца.
— Его снесло рекой? — спросила Гульнара, с опаской и любопытством заглядывая в обрыв.
— Разрушили русские… — сказал Кадам. — А вон кибитка Гульмамада — он собирает целебную траву и убивает сурков.
— А люди-то у вас там бывают? — перебила Гульнара. — Ну, приезжает кто-нибудь? В гости, или так?
— Туристы бывают, — сказал Кадам. — Летом. Еще альпинисты.
Гульнара глядела в обрыв задумчиво.
— Зимовщики есть, — вспомнил Кадам. — На леднике живут, на станции. Дикие люди.
— Почему дикие? — обернулась Гульнара. — Русские, что ли?
— Русские, — подтвердил Кадам. — Они целый год там сидят, на станции — вот и дичают. Скучно им там сидеть. К ним на зимовку два дня надо подыматься, на ледник. Там один лед — ничего нет. Дальше Китай будет, Афганистан. Далеко!.. А один их у нас живет, Зотов. Склад у него: консервы, ватники.