— Торгует, что ли? — уточнила Гульнара.
— Нет, — сказал Кадам. — Для своих держит, для зимовки. У него там радио есть, вот только с батарейками плохо: трудно достать.
— Да, трудно с батарейками, — вздохнула Гульнара. — В городе — и то не всегда возьмешь.
Кадам тронул повод и поехал по краю обрыва, отыскивая тропку для спуска.
Медленно проезжали они мимо кибиток кишлака — впереди Кадам, за ним Гульнара. Кишлачные люди вроде бы и не нарочно, вроде бы и не на просмотр вышли из своих домов — а как бы по случайному вечернему делу: кто колол дрова, а кто и просто посасывал насвай, сидя на корточках и прислонившись спиной к глинобитной стене кибитки. На проезжающих они взглядывали мельком — не их, мол, дело, нечего глаза пялить, Кадам сам познакомит, когда надо будет, — но вслед им глядели открыто и долго: вот она, значит, какая — Кадамова жена, городская невеста. Любопытно, очень даже любопытно! Целый день ждали, только об этом говорили — и вот, наконец, приехала. Дай ей Бог! А любопытство проявлять не надо, нельзя. Это дикие русские, жрущие свиное сало, лезут всегда, куда их не зовут, цепляются, выспрашивают. Благословен тот, кто родился киргизом и вырос на мясе и на кобыльем молоке.
Гульмамадова жена Лейла оторвалась от работы — она плела шерстяные шнуры для крепления юрты — и глядела, пожалуй, слишком пристально. Тихий Гульмамад, знаток приличий, одернул ее:
— Возьми себя в руки, женщина! Твоя дочь берет с тебя пример.
Пятнадцатилетняя Айша, разбиравшая цветные нитки для матери, услышала отцовские слова и поспешно опустила глаза. Ее брат Джура, тощий и большеголовый подросток, глядел на Кадамова жеребца, и это не вызывало возражений со стороны тактичного Гульмамада.
А вот с матерью Гульмамада — древней старухой, кульком сидевшей на земле — ничего нельзя было поделать. Она глядела на проезжавших не скрываясь, не мигая. Она хотела глядеть — и глядела. Ей уже незачем было скрывать свои чувства и желания: ее возраст, внушавший удивление людям, давал ей это право… На спекшемся, неподвижном лице старухи ясные глаза светились младенческим любопытством. Она, казалось, собиралась что-то спросить, указать на Гульнару сухонькой птичьей лапкой и спросить что-то — но Гульмамад, безразлично смотревший в сторону, хранил спокойствие: старуха вот уже много лет не произносила ни слова.
— Городская, — сказала Лейла, не отрываясь от работы. — Трудно ей будет, а?
— Ты зачем, я зачем? — не глядя на всадников, откликнулся Гульмамад. — Айша ей поможет…
Айша, словно бы не слыша, сердито трясла нитки.
— Куда, куда! — вполголоса остановила ее мать. — Не поспеваю я…
Расправляя шнур узловатыми коричневыми пальцами, Лейла мельком взглянула на подъезжающих. Слабый ветер шевелил ее редкие сероседые волосы; она заправила их под косынку, запахнула вытертый чапан на плоской костлявой груди.
— Нитки давай! — ворчливо сказала она дочери. — Ишь, сидит, как невеста…
Кадам и Гульнара поравнялись тем временем с домиком Гульмамада. Поймав взгляд Лейлы, Кадам кивнул без улыбки.
— Красивая, — сухо заметила Лейла, глядя вслед проехавшим. — Плащ-то габардиновый, китайский.
— Худая только, — вынес свое суждение Гульмамад. — Городская — а тоже худая. Совсем жиру нет!
— Кто этот страшный старик? — сдавленно спросила Гульнара, нагнав Кадама. — У него красная борода!
— Он красит, — объяснил Кадам. — Так ему нравится… Почему страшный? Это ты просто не привыкла.
— Поскорей бы привыкнуть… — поежилась Гульнара. — А жена его, кажется, была красивая когда-то.
— Да, — подумав, согласился Кадам. — Когда-то она была красивая.
Они подъехали к кибитке Кадама — низкому саманному сараю с плетенной из прутьев крышей, обмазанной глиной. Кадам спешился и, помогая Гульнаре слезть, придержал ей стремя.
За стенами Кадамовской кибитки ревел ночной ветер, мчась, как по коридору, по глубокому ущелью. Он срывался вместе со снежной поземкой с высокогорных ледяных плато и мчался, набирая скорость, вниз в виноградные долины Таджикистана, в миндальные леса Ферганы. Там, внизу, он вбирал в себя запахи человеческой еды и человеческих эскриментов, пыль дорог и мусор базаров, он нагревался и изнеживался, терял скорость и подыхал на берегах мутных рек.
Нищие кибитки высокогорья не знали его немощи.
— Послушай, как гудит-то! — сказала Гульнара, поежившись.
Она уже приготовила постель на кошме, и теперь раздевалась, аккуратно складывая одежду на фанерный ящик из-под сухарей. Сидя в углу, Кадам молча и жадно наблюдал за ее занятием.
Стоя спиной к Кадаму, она отстегнула чулки от пояска и, скатывая их с ног, с досадой обнаружила, что, зацепившись за пряжку седла, один чулок порвался неисправимо. Потом она сняла жакетку, стянула через голову юбку и сложила ее. Шелковая комбинация не грела, но остаться без нее было еще хуже. Переступая голыми ногами по холодной кошме, Гульнара повернулась к Кадаму.
— Все снимать? — спросила Гульнара, по одной вынимая шпильки из волос.
Кадам не ответил. Рывком, пружинисто поднялся он с пола, шагнул к очагу. Схватил угревшегося у низкого огня круглоглазого кота за холку и, распахнув ногой дверь, вышвырнул его далеко за порог: ни одна живая душа не должна быть сегодня ночью в этой комнате, ни одна — только Кадам и эта женщина, Гульнара, его жена.
Недоуменно поглядывая на Кадама, Гульнара сбросила комбинацию.
— Ложись, Кадам! — тихонько позвала Гульнара. — Холодно очень…
Вернувшись в свой угол, Кадам продолжал глядеть на раздевающуюся Гульнару. Сняв с себя все, она, дрожа от холода, юркнула под тяжелое и широкое шерстяное одеяло.
Легко ступая, Кадам подошел к сухарному ящику, наклонился над ним, коротко дунул на лягушачий язычок керосиновой лампы.
Только что они любили друг друга — под вонючим шерстяным одеялом, на окраине Алтын-Киика, посреди земли. Миллионы пар делали то же самое, вместе с ними — на хрустких простынях и в спальных мешках, в темных дворах и на медовых полянах, в автомашинах и в подъездах. Делали со стоном и со смехом, с отвращением или с нежностью. Вздымались и опадали, и проваливались в себя самих, бездонных на миг, оброненных вечностью — каждый посреди земли, посреди мира. И каждый был одинок, смертно одинок и обращен к самому себе, как к большому зеркалу, в этом странном всеземном танце. И неслышна была музыка, общая для всех и ведущая каждого.
— Ты не спишь? — спросила Гульнара, не подымая головы. — О чем ты думаешь?
— О чем думаю, — медленно, без вопроса повторил Кадам. — О чем… Знаешь, меня никто еще никогда не спрашивал, о чем я думаю.
— Ты совсем как ребенок, — сказала Гульнара, поворачиваясь к Кадам у.
— Это очень хороший вопрос, — продолжал Кадам. — Я сейчас думаю о ребенке. Мы назовем его Кудайназар.
— Ты не должен так делать! — внезапно резко возразила Гульнара. — Какой там ребенок! Давай сначала поживем для себя. У нас и денег нет, и этот дом… Ты просто не знаешь, что говоришь!
Кадам помолчал, потом сказал сухо:
— Еще я думаю, что завтра мне идти на охоту. Мяса нет. Козлы высоко поднялись. Слышишь, как дует?
— Ты правда об этом сейчас думаешь? — приподнявшись на локте, удивленно и обиженно спросила Гульнара.
— Да, — сказал Кадам. — Ты ведь спросила… — И, помолчав, добавил: — Я буду делать как надо. Мы назовем его Кудайназар.
Кадам уехал на охоту засветло. Он не стал будить Гульнару, подумал и не стал. Вскипятил себе чаю, пожевал сухую лепешку — вот и весь завтрак. Пусть спит Гульнара. Ей придется еще поработать немало.
Кутаясь в истрепанный ватник — рассветы в горах холодны — Кадам поднялся в гору по узкой крутой тропе. Подъем был тяжел, и жеребцу приходилось туго — шея его была натужно вытянута вперед, напряжена, под пластами перекатывающихся мышц ходили лопатки.
То опережая всадника, то отставая, бежала собака Кадама — высокий остромордый пес, натасканный на диких козлов. На извиве тропы собака остановилась как вкопанная и, оглянувшись на хозяина, села.
Склон с тропой был занят, залит ячьим стадом. Полсотни приземистых черных животных, полудиких, с наискось вбитыми в массивный череп рогами, злобно похрюкивая, уставились на всадника. Вожак стада — великолепный бык с короткими, мощными ногами — выскочил вперед и, преграждая человеку путь, встал на тропе. Стадо волновалось, теснилось за своим вожаком.
Кадамов жеребец присел на задние ноги и остановился. Он боялся этих мрачных зверей, скалился, прижимал уши. Кадам потрепал его по шее и, легко соскочив с седла, двинулся вверх по тропе. Поджав под брюхо длинный тонкий хвост, собака неохотно плелась за хозяином. Несколько шагов не доходя до вожака, она остановилась и стояла, повизгивая.
А Кадам, обойдя быка, вошел в стадо, как в черную бурлящую воду. Животные подозрительно обнюхивали его, тыкались тяжелыми мордами в его грудь и спину.
— Ну, что? — как бы увещевал Кадам, то ли сам выбиравший себе дорогу, то ли подчинявшийся пинкам. — Что стоите? Боитесь? Свой я, свой! Иду, куда мне надо — и вы идите. Чох! Вот так, вот так… — он подошел к старой, крупной телке и, подняв руку, с осторожностью положил ладонь на ее костистый лоб, чуть пониже основания рогов. — Ты чья? Абдумамуна, что ли? Ну, иди, иди! — он легонько толкнул телку — плечом в плечо, а потом, сдвинув с места, шлепнул ее по крупу. Телка тяжело повернулась и, мотая головой, сошла с тропы. Обходя Кадама, яки двинулись за ней. Проследив движение стада, с достоинством полез в гору и вожак.
Кадам вернулся к коню, сел в седло. Повеселевшая собака прыгала у стремени и заискивающе глядела на Кадама, прося прощения за свою трусость.
Ущелье расширилось, постепенно перешло в плоскогорье. Неширокий ручей, сверкающий, словно бы выложенный из кусочков стекла, наотмашь перечеркивал плечо плоскогорья.