Не сводя глаз с глухой обшивки — словно глядя в темное, непрозрачное для глаз стекло, он отстранился, судорожно сглотнул и, неприятно касаясь плечом вросшей в остров стены, медленно двинулся к корме корабля — туда, где из замедленно-ритмично то приподнимающейся, то опадающей воды торчали оголенные мелководьем, искореженные, в выбоинах и рваных вмятинах широченная округлая лопасть винта и перо руля, и откуда можно было бы попробовать влезть наверх, будучи прикрытым кормовым подзором.[71] Странно — тот, за бортом-стеной, вдруг тихо пропал, бесшумно и мгновенно сгинул в какой-то тьме; Кузьменко облегченно перевел дыхание, лишь в этот миг обнаружив, что, оказывается, почти не дышал — мешал тот, темноликий. Тьфу, да почему темноликий? Во чертовщина…

— А туманец-то уходит, — прошептал он. — Шевелись, герой…

Он осторожно вошел в зашипевшую газировкой воду, подобрался к нависающему ржавому кринолину[72] гребного винта и, сунув пистолет за нагрудник комбинезона и стараясь не сопеть, подпрыгнул и подтянулся наверх. С трудом, едва не сорвавшись сапогами, он тяжело вскарабкался на колючий от коррозии кронштейн кринолина; балансируя, аккуратными шажками передвинулся к рулю, передохнул, рассчитанно откачнулся — и точным прыжком перемахнул на свернутое набок ржаво-ободранное перо руля, ухватившись за баллер.[73] С сухим шелестом просыпалась под каблуками ржавчина, мертво скрипнуло железо. Он сунул руку под «канадку», нащупывая пистолет, — и замер, похолодев: рядом, в полуметре, откуда-то сверху длинно пролетела и с плеском плюхнула внизу в волны струя воды, будто наверху выплеснули чашку. Не дыша, он вжался под подзор, весь изогнулся — и тут вдруг раздалось:

— Эй, Саня! Ты где? Командир!

Крик ухнул эхом в скалы, раскатисто запрыгал по камням и пропал в глубине острова. Кузьменко кошкой прянул к баллеру и вывесился на левой руке наружу, готовый стрелять. Но было тихо. Тихо! Все разом смолкло!

Захрустели по гальке быстрые сторожкие шаги, из редеющего тумана почти бегом выскочил Попов, размахивая ТТ, сразу увидел командира и уже раскрыл было рот, но Кузьменко, сделав страшные глаза, мотнул ему пистолетом вправо; стрелок, захлопнув рот и пригнувшись, боком метнулся под борт и пропал за его изгибом.

Теперь они слушали вдвоем. Но было тихо. Странно тихо. Опасно тихо. Потому что нечто мешало, сбивало с толку, что-то было опять не то, опять неправильно, и потому… Ах да — чайки! Чаек же нет! Почему? А если есть, то почему они не заорали на крик старшины? И еще одно — о чем капитан боялся думать, но что лезло под руку: куда девался тот, внутри судна, — если был вообще?..

— Сань! — едва слышно окликнул капитана невидимый ему стрелок. — Слышь, Сань? К машине?

— Дуй! — хриплым полушепотом прокричал капитан. — И пушки — на «товсь». Они как раз сюда смотрят. Чуть что — пали, не глядя. Абы шороху дать! Готов? И-и раз… И-и два… И-и-и… Давай! — И он вывалился на руке наружу и вскинул вверх пистолет, не глядя, как старшина спринтером рванул к штурмовику, как, гремя сапогами, враз взлетел на крыло и боком ввалился в кабину.

Вынырнувший неожиданно из-под брюха самолета Сэнди, рвал из запутавшейся под курткой кобуры «кольт». Попов даже не успел сообразить, как парень со сломанной ногой смог сам там очутиться, — он уже лихорадочно открыл вентиль пневматики, сбросил предохранитель и рванул рукоять перезарядки оружия. Коротко в тиши шипнул сжатый воздух, цепно брякнули в крыльях звенья подачи выстрелов, эхом раскатился над пляжем сдвоенный звонкий лязг захлопнувшихся затворов пушек.

Туман почти рассеялся. Даже слишком быстро рассеялся, как-то сразу, словно распахнули занавес. Отсюда, из кабины самолета, уже отлично просматривался сквозь прицел не черный — серый в еще плывущих редких лентах мороси длинный борт-стена корабля. Выше темнели когда-то, вероятно, шарового[74] колера массивные надстройки, покосившаяся несуразно толстая короткая мачта без вант с опорами врастопырку, утыканная непонятными выпуклыми ажурными решетками и длиннющими штырями; тяжко провисали ржавые леера, толсто-пушистые от коррозии и мохнатых наростов. Прицел самолета действительно глядел точно в борт — вернее, в надстройки этого безжизненного, странного, неизвестного, непонятного проекта, назначения и национальной принадлежности корабля, какой-то дикой силой выброшенного на сушу почти целиком — только корма сидит в мелкой воде, нос же уперся в скальную осыпь. Кстати, вот там-то и можно наверх — по откосу, и оттуда — на палубу; правда, наверху окажешься мишенью в тире, но… Ага! — Сашка рысцой бежит туда!

Где-то внизу под кабиной завозился Сэнди; размахивая громадным своим пистолетом и что-то бормоча, он боком, как краб, сноровисто отбежал на четвереньках под обрыв и, лихим перекатом перемахнув гряду камней, шумно обрушился за ней на гальку — и исчез, затих там, выставив поверх валуна поблескивающий ствол. Ого! — вдруг сообразил старшина. — Это что ж он так — со сломанной-то ногой? Да ведь на парне и шины-то вчерашней нет? Лихо! Но то все потом, потом…

А Кузьменко уже вскарабкался по осыпи к нависающему над ним фальшборту и, согнувшись за ним пополам, уперся рукояткой ТТ в планширь и замер, оглядывая открывшуюся ему носовую часть корабля — бак и лоб надстройки, готовый стрелять.

Но врага не было.

Вообще никого не было. Была только очень голая, ржавая и очень грязная железная палуба.

Ребристый фальшборт всюду помят и ободран. Леерные стойки сбиты как тараном. Туман ушел, и возникший ветерок, тихо посвистывая в странном кургузом рангоуте и изодранном такелаже, чуть раскачивал пушисто обросшие лишайниками, что ли, штаги. Кузьменко выжидающе разглядывал черно-слепые стекла ходовой рубки, в которых мыльно отражались лежащие на топе мачты облака, мертво задранные в равнодушные небеса несуразно тонкие стволы спаренных артустановок на широко разнесенных крыльях-барбетах надстройки, всматривался в пятнисто-серую от грязи стальную дверь шкафута. Он видел даже отсюда, что она намертво заржавела, приварилась коростой лет, что судно мертво, что оно действительно давно покинуто — и понимал, знал, чувствовал, что на него смотрят. Да. Опять — то же самое. Тот же тяжелый, сквозной, прожигающий взгляд. Кожу — не кожу, а душу! — буквально саднило, жгло этим взглядом. Взглядом снисходительного выжидания с прищуром сквозь прицел. Ла-адно. Посмотрим…

Он демонстративно неторопливо выпрямился в рост над бортом, расслабленно опустив руку с пистолетом. Н-ну и?..

И — ничего. Ничто нигде не шелохнулось. Все так же мертвы глухие окна рубки. Не скрипнула ни одна дверь. А ржа, оказывается, разъела даже круглую раму вертушки-стеклоочистителя лобового стекла… Тьфу, да что ж, в самом-то деле! Ведь нет же, нету — никого здесь нет и давно не было. Мертво тут все!

Он вскочил на планширь, секунду-другую выжидающе постоял на нем — и длинно прыгнул на палубу. Гулко, как в бочку, громыхнули каблуки тяжелых летных сапог; он упал на четвереньки и, злясь на себя и все-таки не устояв перед рефлексом осторожности, шустро пробрался к барабану якорь-шпиля и присел за ним. Хватит, ребята, побаловал я вас мишенью — и хватит, мы люди военные и мы на войне… Где-то глубоко в низах, ухая, прокатилось и замерло эхо — далеко, пустынно, железно и мертво.

Кузьменко послушал, подумал, зло сплюнул, рывком встал — и, не сгибаясь, буцая подковами, широко зашагал по палубе, на которой почему-то валялись разбитые ящики с выпирающим гнилым склизким барахлом, металлические проржавевшие банки с вылинявшими, расплывшимися когда-то разноцветными разноязычными наклейками, какой-то другой ломаный, битый, сгнивший и одинаково гнусный хлам. Он осторожно продвигался вперед, неотрывно глядя в мрачно-пустые окна надстройки и широко отмахивая шаг пистолетом. Под ногу попал кроваво-красный баллон «минимакса» — капитан отшвырнул его сапогом, и баллон с пустым лязгающим дребезгом покатился по палубе. Капитан проводил его взглядом: что, был пожар? Он быстро огляделся — да, вон еще «минимакс», причем со сбитым вентилем. Вдоль ватервейса пятнистым от гнили и какого-то омерзительного мха навек застыл толстенным дохлым удавом истлевший до черных дыр рукав пожарной магистрали. И всюду — всюду рассыпаны опорожненные, полупустые и полные обоймы 23-миллиметровых снарядов к зенитным автоматам, тысячи стреляных гильз, сотни снарядов — с гильзами почему-то давлеными, измятыми; драное тряпье; битое стекло и какие-то пустые бутылки; когда-то оранжевая сгнившая «капка»; лупоглазый противогаз, мертвым идиотом тупо пялящийся из разодранной сумки; рассыпанная упаковка вздувшихся консервов без маркировки; невероятно ржавая ракетница неизвестного образца, переломленная в затворе; смятая каска неведомой армии; раздавленные цивильные очки; непонятно истерзанный, будто изгрызанный, коричневый ботинок, гнилой и дикий.

Дичь. Жуть.

Смертная безнадега катастрофы, запустения, погибели…

И было что-то во всем этом непостижимом хаосе неуловимо закономерное, логичное, что-то очень внутренне сообразное — что-то, от чего колючий озноб острыми ноготками вкрадчиво и пробующе притрагивался к спине, тихонечко дышал в затылок.

Кузьменко передернул плечами, отгоняя наваждение, оглянулся назад, на невидимый уже из-за борта самолет, и всем телом нажал длинную, изъеденно-колючую от коросты рукоять дверной задрайки. Скрежетнули дог-болты, замок с ломающимся железным скрежетом провернулся, и он рванул на себя тяжеленную стальную дверь. Гнусный дрожащий визг разъеденного металла; тоскливо заныли петли; на голову сухо посыпалась ржавчина.