3
Неугомон-преображенец подкидывал одну головоломку за другой. Как-то, в начале студня-месяца, под вечер, он вошел, неся в левой руке громадную суму на крепкой застежке, в правой — алебарду. Прислонив ее к стене, с непроницаемым видом раскрыл суму, вынул медную, с коротким стволом, штуковину. И весело:
— Угадайте, что такое.
Молодые артиллеры ворочали диковину так и сяк, скребли в затылках. Ружье? Но больно емкое дуло, запросто просунешь кулак. Может, игрушечная пушка, слепленная мастерами-кудесниками на литейном дворе? Но, в таком разе, где у ней колеса, где лафет? А вот замок подобен фузейному, с курком, огнивом и полкой, и приклад вполне такой же, выточенный из дуба.
— Ну, кто смел? Нету? — спросил сержант. — Ручная мортирца — да будет вам известно. Коронное бомбардирское вооруженье. А вот и гостинец, коим она стреляет!
Перед школярами появилась фунтовая граната.
— Павел, а ну прикинь, как бы ты с ней управлялся во время воинской потребы?
— Раз плюнуть! — Пашка-женатик упер приклад в плечо, нажал спуск.
— И долго ты ее так удержишь, если спереди враг напирает — волна за волной?
— О подсошке забыл… — отчужденно пробормотал Савоська.
Сержант с нескрываемым изумленьем обернулся к нему, покачал головой.
— Верно! И глазаст же ты, парнище. Одно плохо — ненастен последние дни. Ай обидел кто?
Савоська потупился. Бойкий тенор косенького драгуна, сдавалось, поныне долбил в уши, опутывал сердце беспощадной удавкой… Значит, никакого просвета, сколь ни старайся, ни влезай в науку. Весь твой век — ночь кромешная, и суждено тебе, малой букашке, метаться по заколдованному кругу — сызмальства до гробовой доски… Скорей бы темень, что ли, а там упасть на койку, забыться мертвым сном!
Кто-то подергал его за рукав. Он медленно повел затуманенными глазами — Ганька Лушнев стоял обок, с ухмылкой на угреватом лице.
— Вижу, и тебе ученье приелось, гы-гы, затосковал! Слышь, к дьячихе не наведаемся? Сычуга с кашей попробуем, того-сего… — Ганька судорожно сглотнул слюну. — Да и сестренка ейная обещалась быть.
— Мимо кордегардии-то как же? — слабым, не своим, голосом отозвался Савоська.
— А мы задворками, там лаз потайной имеется. Выйдем, будто зачем-то посланные. Юрк — и на той стороне. Сговорились?
— Л-ладно.
…Им повезло: никто не встретился, не спросил, куда направились. Они обогнули громадину школы с черными провалами окон, перелезли через городьбу, живо проскочив пруды и Земляной вал, углубились в пустынные улицы. Шли по мостовой, чуть присыпанной снегом, ежились. Креп, наседал каленый мороз, дуло как из трубы.
— Бр-р-р-р… А вдруг никто не ждет?
— Знай шагай. Не первый раз.
— А… дьячок?
— Будь уверен. У патлатого в башке ирмосы одни. Летом, гы-гы, он в церькву, а я тем часом в дом евонный: принимайте гостенька! — Лушнев походя нагнулся, подобрал камень-голыш. — Будет чем от шпыней отбиться. Спрячь в карман! — И с усмешкой добавил: — Попадись барынька аль немецкая фрау, не грех и побеседовать… на предмет кошелька!
— Чего плетешь, дурень? — одернул Савоська.
У Покровских ворот их остановила суровым окриком стража, осветила смольем, разглядев сквозь белую сутолочь шляпы и кафтаны, отодвинулась.
— Чай, на старый, пушечный двор?
— Ага, по приказу господина командира над артиллерной школой, — солидным голосом ответил Ганька. — Велено по-быстрому, а зачем, про то инженер-капитан знают!
— Ступайте с богом.
Лушнев неторопливо миновал арку ворот и, круто повернув направо, захохотал.
— Вот так-то с сиволапыми. Учись, деревня!
— Ох, напорешься когда-нибудь…
— Ничто, однова живем!
Прошагали еще с полверсты. Впереди завиднелся старый пушечный двор, издали приметный по суматошным отблескам пламени и клубам едкого багрово-черного дыма. Савоська озирался оторопело. Кругом — невпроворот — бревенчатые клети с многими переходами вдоль стен, месиво домов и домишек, нарядные новостроенные палаты, старинные терема, увенчанные высоко вскинутыми светлицами, и поверх всего — заиндевелые, немо-бессонные купола.
Внезапно Ганька остановился, стукнул себя по лбу.
— Дьявольщина, запамятовал. Сестрицы-то ейной не будет сегодня. У хворой маманьки заночевала… да-а-а…
— Чего ж балабонил, звал с собой? — прогудел обескураженный Савоська и далеко отбросил ногой мерзлый конский катыш. — Дуй один, мешать не стану.
— Пожалуй, ты прав… Слушай, постереги маленько, вон в тупике, чуть шум — свистнешь. А там и погреешься!
Ганька крадучись подобрался к угловому дому, осторожно, с опаской поскреб ногтем в слюдяное окно.
— Секлетея! — позвал он и повторил громче: — Секлетея, спишь?
Чья-то скорая рука отдернула занавеску, появилось бабье лицо в рогатой кике, — пригожее или дурное, не разобрать в темноте, — испуганно открыло рот, исчезло. Ганька молодцевато поправил шляпу, отряхнул снег с плеч, уверенной развальцей пошел к двери. Скрипнул засов, немного погодя в боковой пристройке затеплился недолгий свет. Все стихло.
Мелко-мелко подскакивая на ледяном ветру, мотая очугуневшими руками, Савоська то ругал забывчивого приятеля — ни за понюх табаку проволок через полгорода! — то, перемогая злость, потешался над самим собой. Куда разлетелся? Даровая брага поманила, сычуг с кашей? Поцеловал пробой, телепень, дуй домой, пока не околел начисто. Ведь он, запрокида, и не вспомнит, ему теперь..
Савоська обмер. Из ворот напротив, как из худого мешка, вывалилась — предводимая вертким человечком в подряснике — орава сторожей с дубьем, обступила крыльцо. Пушкарь свистнул, и тогда трое отделились, побежали к нему.
— Лови-и-и!
Савоську спасли длинные ноги. Он далеко опередил своих преследователей, затерялся в глухих переулках.
А утром, взятый под караул, Савоська стоял посреди пушечного двора. До костей прошибал хлесткий сивер, ноги заходились нестерпимой ломотой, свинцово-каменно давили на плечо громадные старинные мушкеты.
По капле цедились думы, и все про одно. Хотя б ненадолго скинуть проклятую ношу, спрятаться в затишке, потопотать, согреваясь… Какое там! Из окна полосатой кордегардии то и дело зыркают, прямо ль ты стоишь, не хитришь ли, отбывая уставное наказание… Расправа ждет быстрая, наперед известная: к двум ружьям, весом в пуд каждое, прибавится еще столько же, на другое плечо.
Мимо проволокли окровавленного Ганьку Лушнева: руки висели плетьми, всклокоченная голова безжизненно запрокинулась назад. Следом вышагивал «дядька» в кафтане нараспах, отдувался багрово-красными щеками.
— Господи! — оторопел Савоська.
— Моли бога, мушкетами отделался. Батоги-то позлее будут… — «Дядька» ухмыльнулся. — Дай срок, отведаешь и ты!
У Савоськи расслабленно подсеклись колени. Он с трудом выправился, едва не грохнув мушкеты наземь, посмотрел вслед «дядьке»… Удивил чем — батогами. Ноне посадский лег под них, завтра его, Савоську, растелешат как миленького, врежут со свистом. Так было, так есть… Но будет ли? Достать бы где пороху, свинцовую пульку поядренее, ахнуть в висок. Чтоб не выл оглашенный ветер, не чернело косматое небо, чтоб никто не дыбился над тобой: ты-де крепость бесштанная, живой-де товар… Провались оно в тартарары, житье такое…
Бас преображенца заставил его вздрогнуть. Принесло не ко времени черта усатого!
— Эх, чадо, чадо… — Сержант помедлил, затрудненно дыша. — Огорчил ты меня… С кем связался, думал своей башкой?
— Он… сболтнул? — сошло с омертвелых Савоськиных губ.
— Не о нем речь. Не о нем! — Преображенец хотел сказать еще что-то, с досадой отмахнулся.
— Все равно теперь… — понуро пробормотал Савоська.
— Из-за каждой сволочи в омут падать — не напасешься воды! — Сержант легонько посовал его под бок. — Взбодрись! И о доме не горюй, плохо аль хорошо там было. Солдат — человек государственный, то пойми. Сотни дорог перед ним, и ни одна — по собственной мелкой надобе.
Он словно подслушал загнанное вглубь смятение Савоськи, его тоску, навязавшуюся на поле у Сокольничьей рощи.
Топот копыт за палисадом оборвал разговор. В ворота влетел завьюженный всадник, у крыльца школы осадил коня, спрыгнул, хлопая раструбами сапог, скрылся в капитанских покоях. И вскоре стало известно: государь на полпути к Белокаменной, через несколько дней — торжественный въезд по случаю достославной нарвской победы.