Изменить стиль страницы

Миновав проход, Сангин Рамазон оказался во внешнем дворе, где находились конюшня, хлев и сеновал, навес и курятник, сарай для дров и нужник.

Под навесом был поставлен на выстойку красивый тонконогий скакун с войлочной попоной на спине: он беспрерывно крутил шеей. Словно надоело ему терпеть безделье и хотелось на волю. Карим, смуглый, худой мальчуган, выглядевший лет на десять — двенадцать, не более, в старом чапане и шапке со спущенными наушниками, чистил кормушку.

— Хорошо, мой мальчик, молодец! — проговорил Сангин Рамазон, подойдя к нему.

Карим слегка улыбнулся.

Конь, услышав голос хозяина, забил копытом и, потянувшись длинной шеей, радостно заржал.

Сангин Рамазон любовно потрепал его по холке, погладил отливающую золотом гриву, почесал за маленькими, тотчас навострившимися ушами, а потом обратился к внуку:

— Еще не кормил?

— Сейчас дам, сперва вычищу ясли… — Карим отвел взгляд, посмотрел на свои заляпанные хлевной грязью, с приставшими соломинками, порыжевшие и стоптанные сапоги. — Дедушка!

— Да, мой милый?

— Мне бы какие-нибудь… Мне ботинки нужны!

— Ботинки, говоришь? — произнес Сангин Рамазон таким тоном, будто спрашивал самого себя, и, задумчиво расчесывая короткими толстыми пальцами конскую гриву, повторил: — Гм, ботинки… Твои-то сапоги вроде еще не плохи?

— Не плохи, только… Прохудились, промокают уже. Если помните, папа купил их еще в начале осени. А теперь вот солнце… Снег как потечет, что я стану делать?

— «Папа купил», «снег потечет»… — Сангин Рамазон резко убрал руку с загривка скакуна и, укоризненно глянув на внука, строго спросил: — И тебе не стыдно?

Карим потупился.

— Ладно, если найду, принесу, — смягчился Сангин Рамазон. — Но нехорошо быть неженкой, ведь ты же мужчина! Э, да что тут говорить… Я и мой покойный брат, дядя твоего отца, когда были такими же маленькими, как ты сейчас, остались сиротами, совсем одни, и не то что летом, осенью или весной — даже зимой часто ходили босыми. От отца с матерью нам досталось в наследство полтаноба земли да соломенная лачуга, и то на них зарились нечестивцы. Земля, хоть и мало ее, а все же богатство, опора человеку. А что та лачуга?! Когда укладывались спать, прятали голову — ноги торчали наружу, подтягивали ноги, не знали, куда положить голову. А про зимние ночи и говорить нечего. Мучались, как сто бездомных собак. Сиротство, которое мы испытали, унижения, которые нам выпали, эге-е… Про какое из них рассказать?!

img_12.jpeg

— Раньше было другое время. Бедность…

— Я не про время говорю и не про бедность. Я хочу сказать, что мужчина должен вырастать в трудностях, привыкать к ним с детства, терпеть их и не считаться с ними. Парень, который хнычет — то ему жарко, то ему холодно, — это не парень, девчонка и то лучше. — Сангин Рамазон снова положил руку коню на загривок и продолжил: — А ты, не подумав, говоришь, — время, бедность… Само собой, время было тяжелое. Один человек имел тысячу баранов, а тысячи других людей не находили куска хлеба, чтобы поесть. Ты знаешь про те времена из книжек да по рассказам учителей. А я… я видел своими глазами, на своей шкуре испытал. Все бедняки были бесправны, в нужде жили и в горе. Криком кричали от насилий и притеснений чиновников, баев и ростовщиков, не знали, где искать спасения, к кому взывать. Не дай бог и во сне увидеть те дни! Голод, нищета, мор… Если нам раз в два или в три года удавалось сшить из карбоса рубаху и штаны, а из алачи чапан, то радовались так, что не знали, по земле ли ходим, будто нашли кувшин с золотом… Потом вот, тысячу раз слава богу, случилась революция и удрал эмир. Советская власть победила, возвысила бедняков, они встали за нее горой. Она сказала, что отныне люди равны. Но все равно тяжко пришлось: богачи не так-то просто покорились, дрались за свое, басмачество развели. В общем, пока устроились все, люди настрадались. Несколько лет бился народ за свободу, крови пролилось, что воды в реке…

— Дедушка! — произнес негромко Карим, воспользовавшись краткой паузой. Он чувствовал себя неловко, но его еще ждали уроки, и он хотел только одного — чтобы дед поскорее ушел. Поэтому и решился сказать.

— Да, мой милый? — откликнулся Сангин Рамазон.

— Я все это знаю.

— Из книг, а?

— Не только из книг. И от вас слышал. Вы ведь часто рассказываете. Вчера тоже говорили.

— А если еще раз послушаешь, во вред, что ли, будет?

— Нет, но только…

— Нет, так слушай!

Карим переступил с ноги на ногу и уставился на деда.

— Я все к тому веду, что парень, мужчина не должен бояться испытаний, — сказал Сангин Рамазон. — Иначе… Э, ты еще зелен, мой мальчик! Откуда тебе знать, что есть страдание и в чем — наслаждение? Страдания, скажу я тебе, делают человека человеком, учат его разбираться в людях, укрепляют дух и тело, приучают терпеливо сносить все удары судьбы. Вот я, твой дед, прошел в детстве все муки ада, и хоть лет мне немало, а и сейчас — тьфу-тьфу, да убережет господь от сглаза! — неплох, крепок, как конь. Смогу, будто джигит, есть за четверых? Конечно, смогу! Если захочу, то лучше некоторых нынешних молодых и кетменем поработаю. А все почему? Да потому, что с детства приучен уповать на лучшее и терпеливо сносить невзгоды. — Сангин Рамазон усмехнулся, ласково погладил скакуна по шее и вдруг спросил: — Я ведь учил тебя чистить скребком, а?

— Ага-а…

— Хоть раз самолично чистил?

— Как научили, два раза…

— Молодец, мой внучек! Вот это другое дело. Раз так, то перед тем, как идти в школу, возьми скребок и хорошенько поскреби. Чтоб сверкал, как цветок…

— Хорошо…

— Ячмень не сыпь в ясли, лучше покорми из торбы. А то твоя бабка еще выпустит, — жестом показал Сангин Рамазон на курятник, что находился неподалеку от навеса, — и эти стервятники все поклюют.

— Ладно.

— Я тысячу раз говорил, что ее проклятые куры мне не по нутру, проку от них никакого, только гадят повсюду. Вытащи, говорил, и продай их любителям курятины. Так нет ведь, нет и нет. Вот глупая баба! Раз бог не дал ума… Э! — махнул Сангин Рамазон рукой. — Ты тоже скажи, пусть продаст.

— Хорошо.

— Если нет, ни одной не оставлю, всех передушу.

— Ладно.

— Что?!

— Скажу, чтобы продала.

— То-то. Я и смотреть не могу на этих тварей. Скажи, пусть сегодня же пожертвует правоверным. Чтобы ни одной не видел.

— Хорошо.

— Ну иди, занимайся делом. Только смотри, в другой раз не скули как бесприютный. Не к лицу…

Карим поднял корыто с очистками и, ступая тяжело и медленно, как мужчина, несущий жернов, ушел за сеновал.

— Гм, башмаки, сапоги, ботинки… — пробормотал Сангин Рамазон ему вслед и направился к воротам.

Он был уже возле них, даже отворил одну створку, но, словно неожиданно что-то вспомнив, обернулся и глянул на коня.

Скакун смотрел на него, выгнув шею дугой. Он и под попоной был красивым и гордым. Чуть обеспокоенный, легонько постукивал передней ногой, как бы спрашивая хозяина, почему, почему же не берешь меня с собой?

Сангин Рамазон улыбнулся.

«Ты тоже, скотинка моя, похоже, соскучился. На волю хочется, а?.. Да-а, конечно. Скоро уж десять дней как я не выводил тебя и не седлал. А что было делать? Сам знаешь, целую неделю валил снег, холод стоял, скользко. Только вчера показалось солнце. Сегодня первый день, как установилась погода. Так что не грусти, потерпи чуточку, еще чуть-чуть…»

Он купил этого быстроногого скакуна чистых кровей, славного, как говорится, в семи частях света, четыре года назад у Туроба — наездника из Вандоба. Отдал за него три тысячи рублей. Не мог не отдать — сказано же: «Дай сердцу волю, заведет в неволю». К лошадям, особенно скаковым, о которых говорил только с восторгом (не сглазить бы, вот это богатство!), он привязался с молодых лет, еще в тридцать пятом году, когда тут, в Дуобе, был избран председателем колхоза. Правда, через два года раскритиковали его за какой-то проступок — придрались — и не вняли раскаянию и обещанию извлечь урок, что называется прокатили, или выставили, и он несколько месяцев ходил без работы, пока в конце концов не устроился страховым агентом. Но судьба почти всегда улыбалась ему: где бы и кем ни работал — в колхозе или в финансовых органах, бригадиром, заведующим фермой, агентом или инспектором, — неизменно ездил верхом, за ним закрепляли лошадь по должности, как нынче закрепляют легковые автомобили. Какой только масти коней у него не было! И вороные, и гнедые, и соловые, и каурые… Если память не изменяет, сменил он чуть ли не двадцать скакунов. На пенсию ушел из бригадиров, однако через месяц-два пришел к председателю, сказал, что сидеть дома, оказывается, тяжело и муторно, «найдите-ка, брат, пожалуйста, мне стоящее дело, я еще крепок…» — и уговорил назначить объездчиком. Без малого семь лет, пока не стал председателем Сарвар, хваленый сын Сайфиддин Умара, он снова гарцевал на коне, на горячем и резвом колхозном скакуне.

Однако этот Сарвар… — и чтоб пусто ему было, лишился чтобы, дай бог, и должности с печатью, и дармовой машины с шофером, и всего, всего, что имеет! — ссадил его с коня. Да, этот выродок придрался к тому, что, видите ли, он, Сангин Рамазон, продал одному нуждающемуся в кормах два мешка мякины, и смешал его с грязью, опозорил перед честным народом. Не постеснялся, сын проклятого отца, заявить:

— Вы, дядя, и вправду нечисты на руку. Я увидел это собственными глазами. Вы теперь освобождены от работы. Ничего, наверное, не случится, если будете сидеть спокойненько, как все пожилые люди, дома. Насладитесь немного стариковскими радостями. Вы уже больше семи лет пенсионер, да и семья у вас небольшая, и сын с головой на плечах…

Так вот и оказался Сангин Рамазон не у дел, был, по собственному слову, удален от людей, стал домоседом и мучеником. Но мучился не от безделья — чем заниматься, он себе находил, — а оттого, что лишился коня, точь-в-точь как прежде, когда вышел на пенсию и, не в силах смириться и терпеть, желтый от бессонных ночей, пошел на поклон к тогдашнему председателю и вымолил должность объездчика. Не мог он, зазорным считал ходить пешком по селению, где стар и млад привыкли видеть его верхом на коне, надменным и гордым. Ему очень нравилось восседать в седле с плеткой в руке и отвечать на приветствия прохожих или, если считал нужным, здороваться с кем-то, поглядывая в том и другом случае сверху; как нравилось, отправившись в дальнюю дорогу, скажем куда-нибудь в степь, на пастбища, предаваться под мерный стук копыт приятным мечтаниям.