Слушая Замойского, Сонечка думала, что слова его и вправду совсем не соответствуют тем представлениям, которые были и у ее сестры и у нее самой; да ведь и в «Колизее» было вовсе по-другому, будто за пределами страны, где живет Замойский. Но «Колизей» вспоминался смутно: холодно блистающие колонны вестибюля, жадная волосатая рука швейцара, заглотившая металлический рубль, подъем по бесконечному лестничному маршу, по бесшумному водопаду ковра, круглая громадность зала, теряющаяся в полусумраке, — был день, ни полного освещения, ни музыки не полагалось — долгое ожидание за холодной белизною скатерти, презрительный официант и угодливое хихиканье Хабиба, который до этого держал себя грубовато, с наглинкой… Все тогда ее подавляло, она ощущала себя ничтожной мошкою, случайно залетевшей в какой-то неведомый мир, и лишь то, что творилось внутри нее самой, как-то еще спасало…
Замойский уже очутился за столом и оттуда серыми навыкат глазами своими выжидательно на Сонечку уставился. Он, видимо, только что о чем-то спросил ее, и она не расслышала.
— Сколько вам лет? — терпеливо повторил он.
— Скоро двадцать.
— Образование очень среднее?
Она кивнула. Господи, как он угадал, как тяжко досталось ей это среднее образование: учителя еле вытянули. Ничего она не понимала, особенно по русскому языку. Ох, сейчас бы все вернуть, как бы она взнуздала себя!.. Вопросы Замойского смущали: вот-вот доберется и до семейного положения. Придется объяснять… Ну и пусть — мать-одиночка, сын — на ее фамилии. У Хабиба глаза какие: черная влага налита в тесноту ресниц и мерцает и переливается там… А у Толика ее глаза — какие-то серо-зеленые, ни то ни се, лишь смуглота да жесткие волосы напоминают Хабиба. А ей так не хочется о нем вспоминать! Обидел и трусливо скрылся, заметая след… Сестра точит, а Сонечке никаких алиментов не надо, ничего от него не надо…
— Вы не обижайтесь, что я расспрашиваю. Но я уже пояснял: мне чрезвычайно важно, кто со мной работает. Родители есть?
Отец завербовался на Север, когда Сонечка пошла в первый класс, откупался деньгами, а сам так и не вернулся — завел, говорила сестра, другую семью. Мама погоревала, погоревала и вышла замуж за военного, на погонах у которого сидело по четыре звездочки. Он был моложе мамы на пять лет и поставил свои условия, и тогда сестра сказала, что одна вырастит Сонечку, пусть они не волнуются и живут в свое удовольствие. Мама кричала и душила Сонечку, прижимая ее к своей груди. Военный увез маму в Душанбе и присылал деньги, пока мама не заболела раком и не умерла. Сестра летала на похороны, а Сонечка оставалась у соседей. Все это невозможно было рассказывать Замойскому.
Тем временем он выжидающе поднял руку над белой таблеткою кнопки, приклеенной к стене, и сказал:
— Но сначала вы будете собирать грязную посуду.
Сонечка так обрадовалась, что он не спросил об ее семейном положении, она плохо соображала и, оказывается, согласилась и поняла это, когда услышала:
— Благодарю. И — не отступать. Официантам нужна сильная воля… В отделе кадров управления возьмете необходимые документы, в поликлинике пройдете медицинское освидетельствование.
Он нажал кнопку, и тут же, точно ждала за дверью, появилась Надежда Николаевна; приобняла Сонечку, назвала умницей и незамедлительно повела показывать помещения.
Мягкая, успокоительная, салатного цвета окраска стен в зале, четырехгранные колонны, продольные полоски, цвета кофе с молоком, удлиняют их, делают полегче; на окнах бежевые занавески. Одна из стен вдается глубокой раковиною и отделяется от общего зала плотной шторою — здесь место для товарищеских ужинов и банкетов. Столы и стулья — из обычного пластика на металлических ножках. Дальше, за дверью, овальный холл с барьером и рогатыми вешалками, журнальными столиками и легкими креслицами.
— Вот и все наше хозяйство, — сказала Надежда Николаевна таким тоном, будто показывала Сонечке по крайней мере алмазные россыпи.
«Но почему мне — грязную посуду?» — огорченно и растерянно твердила про себя Сонечка, однако вслух спросить не успела: в зале по-военному шеренгою выстроились официантки. Их было пять, в одинаковых салатного цвета платьях с кружевными воротничками, с поясками и накладными карманами, в одинаковых кокошничках, не скрывавших обдуманных причесок, и все показались Сонечке редкостно красивыми.
«Разве они тоже — „по рукам“?» — вспомнила она предупреждающий голос сестры.
Надежда Николаевна знакомила Сонечку с официантками, называя их поочередно, Сонечка тут же забывала имена, думала, почему же все-таки Парамоновой понадобилось так упорно втягивать ее в «сферу обслуживания» и что надо при случае спросить об этом…
А потом день оказался пустым и огромным, она не знала, куда деваться, бродила по городу, несколько раз прошла мимо грузной отделанной под дуб двери треста ресторанов и кафе, пугаясь зловеще отблескивающей надписи; съела два эскимо, не почувствовав ни вкуса, ни холода; посидела на скамье бульвара. Среди кустов, над которыми будто дрожала светло-зеленая газовая вуаль, тоже, как на карнизе их дома, копошились и чвикали воробьишки, солнце пригревало ноги, проникая теплом в каждую клеточку тела, но скамья показалась Сонечке слишком жесткой. К тому же подсел прыщеватый бульварник, щупал глазами Сонечкины колени, козлиным голосом расспрашивал, чего она скучает и чего такая неразговорчивая. Сонечка по-кошачьи фыркнула и ушла, крепко постукивая каблучками по асфальту. Подумала, что вот такие же станут прилепляться к ней в ресторане… У билетной кассы в кино парень в замшевом картузе занял очередь за нею, она посчитала — нарочно, отступила в сторону и, перехватив его удивленный взгляд, независимо пожала плечиками и дождалась через три человека, пока он купит билет. Кино называлось «Романс о влюбленных», и она решила, что такой любви на самом деле не бывает…
Оказывается, она не поверила Надежде Николаевне, Замойскому не верила, оказывается, она давно, в глубине души, никому толком не верила… И только наперекор сестре, которая снова, как осенняя муха, зазудела вечером, сказала:
— Правильно ты говоришь, на легкую жизнь меня тянет. Такая уж уродилась.
И, независимо задравши кверху нос, хлопнула дверью ванной.
Вроде бы попривыкла Сонечка в химчистке к разнообразию человеческих лиц и нравов, могла по настроению и сгрубить какой-нибудь нервной фифе и оборвать заигрывающего, помня слова мастера Потоскуева: «Девка, что горох при дороге, кто пройдет, тот и ущипнет», а здесь, будто зелененькая выпускница средней школы, стояла у дверного проема, на выходе с раздачи в зал, точно детскую коляску, держа перед собою четырехколесную тележку, ничего не видя, с горящими скулами.
Сейчас все будут глазеть на нее, только на нее, и подгулявшие мужчины с мокрыми губами начнут отпускать всякие шуточки, и она по неловкости грохнет на паркет фужеры и тарелки, и они разлетятся в мелкие осколки, и осколки над нею захохочут. Ну когда, когда она поумнеет, когда перестанет решать что-то, не подумав как следует, ведь уже обжигалась!..
— Давай, Сонечка, важно — первый шажок, первый шажок.
Это Надежда Николаевна объявилась и, словно в прорубь, в ледяную зеленую бездну, ласковенько так подталкивает. А из зала несет табачным перегаром, острыми приправами, зловещий приглушенный рокот голосов оттуда слышится, раздраженное звяканье тарелок, вилок. За спиной, как трамваи на стыках, стучат кассовые аппараты: тра-та, тра-та, тра-та.
— Ну, какая же ты еще маленькая девочка, — рассмеялась Надежда Николаевна.
Сонечка толкнула тележку вперед!..
Никто на нее и внимания не обращал. Был час обеда, люди торопливо ели, пили кофе, чай, кое-кто бутылочку пива, и уходили восвояси, расплатившись с официантками. Лишь на двух-трех столиках засели надолго и потихоньку разговаривали, чуть ли не носами приткнувшись друг к другу, обычные девчонки и парни, обычные пожилые люди. Из музыкальной машины, название которой Сонечка еще не знала, струилась негромкая музыка — кто-то из этих засевших надолго опустил в прорезь механизма пятачок. Сонечке даже обидно сделалось, что никто не обращает на нее внимания, — в химчистке было наоборот, — никто не спросит, почему это она, такая молоденькая да хорошенькая, собирает грязную посуду.
В химчистке, когда Сонечка осматривала на приемке одежду, облитую какой-нибудь дрянью, сразу хотелось бежать и мыть руки, и к горлу подкатывала тошнота. А здесь она как-то не задумывалась над тем, что перед нею объедки, ее не дергало, не мутило; она сваливала остатки в одну тарелку или металлическую мисочку, остальные посудины бережно составляла стопкою; единственная забота была — все в целости доставить в посудомойку.
На иных столиках лежали деньги: копеек шестьдесят-семьдесят, а то и рубль. Сонечка удивлялась, не понимала, что с ними делать, официантка Рита, фигуристая блондинка, пояснила:
— Люди торопятся, вот и подсчитывают сами и оставляют — грамотные ведь.
Сонечка еще пуще удивилась:
— И не обманывают?
— А чего обманывать? У нас клиент постоянный. Да и копеечное дело…
В пять часов сами стали обедать. У Сонечки, привыкшей почти всю смену сидеть, горели подошвы ног, жали туфли, но она о том никому не сказала, терпела, переминаясь, и дождалась, когда Надежда Николаевна позвала ее: «Чего стоишь, как неродная?» Надо было расторопно за час поменять скатерти, приборы, подготовить все к вечернему наплыву гостей, и потому особых разговоров не заводили, так — перебрасывались словечками.
— Тебе надо сшить форму, — сказала Сонечке Надежда Николаевна, изящно держа в руке с оттопыренным мизинчиком выгнутую тяжелую вилку. — Материю дадим. В ателье договоримся.