Изменить стиль страницы

Обида

I

— Теперь пойдешь по рукам, — желчно сказала сестра и поджала бескровные губы.

Она всегда по утрам просыпалась раздраженной, ей недавно стукнуло двадцать девять, а никто еще не провожал ее за полночь до подъезда, никто погибельно не зацеловывал, она злилась на весь белый свет, желтела и усыхала. Как все неудачники, она всегда считала себя правой, тем более, что когда-то верно предсказала Сонечкино падение. А Сонечка пренебрегла, Сонечка, невзирая на непростительную свою молодость, уже успела нагулять ребенка, легкомысленно выносила, родила и вот опять не слушает сестру, которая желает ей только добра, и собирается — страшно подумать — в ресторан официанткой.

— Чего тебе в химчистке не работалось? — нудила сестра, барабаня по лицу щепотками пальцев, вбивая в тонкую, как папиросная бумага, кожу какой-то пахучий крем. — Сидела в тепле, в покое, квитанции выписывала… Рассчиталась!.. Сперва бы со мной посоветовалась, я ведь тебе не чужая, я ведь вместо матери тебе… О сыне-то хоть подумай!..

Толик пыхтел от натуги: воевал с чулком, самостоятельно пытаясь натянуть его на толстенькую, точно ниточками в нескольких местах перевязанную ножку, и, хотя у него ничего не получалось, не сдавался и не ревел.

— Давай, давай, сейчас в ясельки потопаем, — подбадривала его Сонечка, не вникая в жужжание сестры, тоже одевалась, мурлыкала себе под нос: «Яблони в цвету, како-ое чу-удо», — чтобы позлить сестру, а вообще-то у самой на сердце кошки скребли.

Весеннее утро заливало окошко сияющим лоскутом неба, на который больно смотреть, через открытую форточку доносилось старательное чивканье воробьев, облюбовавших карниз, и от всего этого погода казалась еще бодрее и свежее. Яблони пока не цвели, да их и не садили в этом районе огромного города, однако молоденькие березки с коричневой веснушчатой корою и тоненькие тополя вдоль асфальта подернулись влажной дымкою, кое-где, на свободных пятачках земли, золотистыми брошками сияла мать-и-мачеха и блестящими зелеными шпильками вылезала трава. Сонечка всем своим видом показывала, как радуется этому утру ранней весны, радуется предстоящей в жизни перемене, поддерживала в сестре мнение, будто она, Сонечка, по-прежнему легкомысленна, все ей трын-трава, а сама трусила и, если бы не дала слово Надежде Николаевне, то, пожалуй, поискала бы другое место.

— Пьяные мужики будут тебя лапать, — с завистью предупреждала сестра. — Где вино, там и разврат… Одному откажешь, другому, а там опять объявится такой, — она покрутила рукою над жиденькими встрепанными в пустой попытке взбить их начесом волосами своими, показывая кудри, — и еще одного Толика притащишь. А?

Вопрос повис в воздухе. Сонечка ничего не могла ответить, только знала, что обратно в химчистку никак нельзя — от пощечины заву до сих пор мозжит рука. Ну почему, почему все считают: если родила без мужа, значит, как говорит, замасливая бараньи глаза, мастер Потоскуев: «По-да-а-а-тливая…» Чего они к ней прицепились?

Сидела она за своим столом зареванная, с запухшим лицом, уставясь на прижатые стеклом прейскуранты и не видя их, а клиентка Парамонова пришла получать вычищенное форменное платье. Посмотрела, наклонив голову к плечу, на Сонечку, спросила настойчивым тоном:

— Ну-ка, говори, говори, что стряслось?

В приемной никого не было, лишь в дальнем углу, за журнальным столиком-лепестком, молодой мужчина, чертыхаясь и потея от недоумения, спарывал бритвочкой с брюк и пиджака бесчисленные пуговицы.

— Заву морду наби… набила, — всхлипнув, тихонько призналась Сонечка.

Парамонова сразу все поняла, поманила пальцем, чтобы Сонечка наклонилась поближе:

— К нам в ресторан переходи. Молоденькие официантки, молоденькие, ох как нужны. Всегда будешь в форме, сыта… Да это ерунда, главное — интересно, люди разные открываются, открываются. — У нее была манера повторять некоторые слова, как бы вслушиваясь в их значение. — Соглашайся. Ну хоть посмотри сперва. Бывала в ресторанах?

— Бывала, — вздохнула Сонечка. — В «Колизее»…

Парамонова уважительно округлила глаза.

— Ну, у нас районный, попроще. С таких и начинать. У тебя получится.

Она, видимо, очень следила за собою и выглядела гораздо свежее своих лет, и Сонечка, быстренько стерев комочком платка слезы и подергав кончик носа, уже с интересом посмотрела на эту привлекательную душистую женщину.

— Ну, вот, как солнышко из тучек проглянуло, — рассмеялась Парамонова. — А ты ведь миленькая, смотреть на тебя радостно. А в нашем деле это очень важно, важно. Хорошее настроение у людей появится, а при хорошем настроении человек никогда не напьется и не набедокурит. Ну, тащи мой заказ и дай слово, что в среду к десяти придешь в ресторан. Через служебный ход. Спросишь Надежду Николаевну Парамонову. Договорились?

И потом, когда Сонечка принесла платье и складывала его, завертывала в бумагу, тайком за ее движениями наблюдала.

Сонечка закрыла глаза и решила: будь что будет. Вчера — все равно, поступит официанткой или не поступит, — пришлепнула она ладошкой перед завом заявление, он, отпятив мясистую мокрую губу, чуть не порвал угол бумаги шариковым стержнем, подписал. И все-таки спросил:

— Куда? Чего молчишь?.. Ты из себя, Поятина, много-то не корчи. Обломают, ой, облома-ают…

Да стоило ли с ним разговаривать? Сонечка, сдерживая дыхание, поглядывала на свою руку…

— Да ты задремала, что ли? — вернула ее в сегодняшний день сестра. — Давай одевай Толика, так уж и быть, сегодня я его отвезу.

Толик недавно пошел, очень любил пешие прогулки, иногда на четвереньках, но так до яслей не доберешься и к вечеру, потому подавали ему двухколесное креслице с откидною ножкою, и Сонечка, бывало, весело катила сына по расчищенному и подсохшему асфальту, сама этим увлекаясь, как мальчишка, правилкою гонящий перед собою обруч.

Когда родила, сестра объявила: водиться не будет, помогать не будет, пускай Сонечка вертится, как хочет, и слово свое держала, так что сегодняшняя подачка была неожиданной, пожалуй, и для нее самой. Но Сонечка даже не удивилась, отказалась спокойно; да и времени до десяти было предостаточно, как-то надо его скоротать.

Сестра окончательно разобиделась, раздраженно надела лягушачьего цвета пальто, уткнула подбородок топором в газовую косынку, выпущенную в ворот, вставила голову в вязаный колпак, наподобие индусской чалмы, и вдарила дверью.

Толик обронил чулок, испуганно заплакал, но так как Сонечка не обратила на это внимания, вскоре замолк и, громко сопя, начал сползать с кровати. Сонечка забросила его обратно, кинула перед ним металлический футлярчик из-под губной помады, рыбкою блеснувший на солнце, стянула кофточку, сбросила лифчик, провела ладонями по покатым своим плечам, порозовленным игрою утреннего света, и решительно достала из шифоньера самое лучшее свое платье из тонкой голубой шерсти, удачно сшитое по фигуре и очень ей к лицу подходившее.

— Никто ведь нас силком не загоняет, правда, Толик, дорогой мой Толик Поятин!

Толик был полностью с нею согласен и старательно тер себе губы футлярчиком.

II

Она неудобно сидела в клеенчатом кресле-раковине, повернув набок сдвинутые колени; платье, вероятно, измялось, а встать и поправиться почему-то казалось неловко. По пружинящему ворсу вишневого паласа от письменного стола к стенному шкафу и обратно, смутно отражаясь в полированных панелях, взад-вперед ходил осанистый дородный человек, похожий скорее на министра, чем на директора небольшого районного ресторана. Надежда Николаевна, проведя Сонечку по коридору мимо шипящей пахучей кухни и раздаточного окошка, мимо кассовых аппаратов, вопросительно поднявших отполированные ладонями официанток ручки, в кабинет директора, подсказала, что зовут директора Григорий Максимыч Замойский, что человек он самых строгих правил, но справедливый и добрый и любит порассуждать о сфере обслуживания «в разрезе ресторанов и кафе высокого разряда».

Замойский сразу из-за стола оглядел Сонечку с ног до головы и велел Парамоновой выйти, а гостье присесть. Надежда Николаевна сделала Сонечке глазами какой-то знак и притворила дверь; Сонечке почудилось, будто повернулся снаружи ключ. Заливаясь жаром — ей казалось, что даже платье покраснело, — она ждала чего угодно, готовилась драться и визжать хоть три дня без передышки. А Замойский, взбив пушистую пену волос, стремительно вырвался из-за стола. Он миновал съежившуюся в кресле Сонечку, промчался мимо еще раз. Постепенно замедляя шаги, рассуждал:

— Взгляд на кафе и рестораны как на клоаку, на вертепы пьянства и разврата — мещанский взгляд, взгляд оттуда, из нэпа, из купеческого Замоскворечья и так далее. Мы должны, обязаны с этим бороться, товарищи! Все вместе, да!.. Обслуживание сегодняшних клиентов — целая наука, многотрудная и точная, состоящая из массы необходимых мелочей, из вдохновения, находчивости и расчета… Мы, как артисты, должны всегда быть в наилучшей форме, не выказывать ни усталости, ни раздражения, пусть даже дома болеет ребенок, ушла жена, то есть муж, любимому сенбернару раздавило хвост катком асфальтируваюва — тьфу, черт, машины, и так далее… Не важно, будете ли вы официанткой у меня в ресторане, или не будете, я хочу, чтобы взгляд ваш на работу изменился. Многим, большинству, что входят сюда с улицы, и невдомек, каково приходится, к примеру, посуднице либо официантке…

Сонечка все-таки в кресле поправилась, разжалась немножко, поняв, что ей угрожает только долгая беседа.

— У меня в ресторане три главные заповеди, — продолжал с горячностью Замойский. — Высококачественная и недорогая пища, быстрое и вежливое обслуживание, точный и, главное, честный, подчеркиваю, честный расчет. И потому мне очень важно, кто со мной работает, что за люди принимают моих гостей. Ибо всех посетителей ресторана я считаю дорогими гостями, а поваров, официанток и остальной персонал — добрыми хозяевами…