Ведь знала же она, что у стены стоит гардероб с зеркальной дверцею, в углах просто отсветы уличного фонаря, а воют водопроводные трубы. Иришка была совсем не маленькой — собиралась осенью в пятый. Но ничего поделать не могла… И сколько бы это продолжалось, если бы не отец!
— Едем на рыбалку, — сказал он однажды Иришке, и они принялись укладываться.
Он приготовил коробочку с грузилами — надрезанными посередине дробинками, сизыми, как ягоды черники, с крючочками и мотовильцами, на которых плотно лежала капроновая леска. Рюкзак у отца был давнишний, брезент местами в подпалинах, от него вкусно пахло костерным дымком. В кармашек отдельно положил отец два пакетика грузинского чая. Он заваривал чай до смолистой густоты, приправлял его смородиновыми молодыми веточками и листьями и пил у костра всю ночь, кружку за кружкой, поглядывая на реку, дожидаясь рассвета. Воду он кипятил не в котелке, как это делают многие, а в чайнике, в старом алюминиевом чайнике. Ручка чайника была прикручена к ушкам медной проволокой, дно и бока его были черными-пречерными — так въелась копоть. Этот чайник отец завернул в потертую клеенку и поместил в рюкзак с особой бережливостью. Потом он надел кепку, пиджак и сапоги, взял связанные бечевками бамбуковые удилища и стал ждать Иришку.
Она бы давно была готова, если бы не мама. Ведь частенько отец брал Иришку с собой на рыбалку, а все повторялось: и платок повязала неплотно, и носки теплые не положила, как будто на улице мороз, и от отца чтобы ни на шаг не отставала, и в воду понапрасну не лезла…
Отец терпеливо покуривал. Он знал, что теплые носки они из рюкзака не вынут и платок Иришка скинет, когда придут на берег, и вдоволь накупается. И мама это знала, но, видимо, иначе не могла.
Хорошо было шагать рядышком с отцом по вечереющим улицам города, теплым от прогретых за день домов и асфальтов, чуть припахивавшим горчинкою пыли, но лучше всего стоять на перроне станции в толпе людей, тоже нагруженных рюкзаками, и смотреть вдоль поблескивающих рельсов туда, где вот-вот, как всегда неожиданно, появится глазастая голова электрички с желтыми нарисованными усами.
Из окошка вагона Иришка смотрела на бегущие полукругом хвойные леса, на березки, все ветки у которых были сбиты на одну сторону, наверное, ветром, на стрелочниц в смешных мужских фуражках, на домики, которые то смело подступали к насыпи, то внезапно, с грохотом, отскакивали в сторону. И пела про себя или вполголоса разные песни, и все они ладились с перестуком колес.
Высадились у деревянного столбика с дощечкой, размытой дождями, и направились к реке. Долго шли берегом, отец выбирал какое-то особое место, хотя попадалось много уютных заливчиков. Под обрывом тянулась песчаная полоса. Река на той стороне была совсем рыжей, а ближе к этой — синела, как ночью оконное стекло, и песок по ее краю казался совсем белым. Он был чист, будто подметенный, только изредка выступала плиточка серого камня. Отцу нужен был костер, может быть, и ключик с чистой водой — речная очень уж отдавала мазутом, — и они шагали, пока не увидели тесный высокий кустарник, сбегающий к самому обрывчику. Отец сказал, что кустарник, вероятно, прижился к ручью, там можно срубить и рогульку, и поперечину для котелка и для чайника.
Не кусты оказались вокруг, а искореженные, изувеченные какой-то страшной силой черемухи. Их стволы были перекручены, голые ветви падали на землю, извивались, стараясь от нее оттолкнуться. Трава под ними казалась грифельной. Вечернее солнце не добиралось сюда, и в сумерках было страшновато. Но отец оказался прав: в песчаной ямке с тонким звоном выбивался из-под земли, будто подвижной стеклянный колпачок, маленький ключик-студенец. У него не было сил допрыгнуть до ветвей, раздвинуть их и увидеть небо, он заполнял ямку и бесследно исчезал, выпитый ее краями.
— Складно, — сказал отец свое любимое словечко и вытащил из рюкзака топорик.
Он долго искал глазами в зарослях, вышел на самый край, поплевал на ладони и тюкнул топориком ветку. Топорик созвенел так же тоненько, как студенец. Иришка взяла две рогулины, отец поднял длинную поперечину с белыми продолговатыми бугорками сучков, и они спустились на берег.
Птицы посвистывали в отдаленном бору вечерние песни, солнце уже спряталось за вершинами леса, но было еще достаточно светло. Отец составил удилища, вставляя их колена в жестяные трубочки, размотал леску. Руки у него крупные и сильные, с толстыми короткими пальцами, желтоватыми от никотина. На указательном пальце ноготь похож на коричневого майского жука. Это когда отец начинал слесарить — раздавил ноготь в тисках, с тех пор так и осталось. Отец поглядывал на воду, а пальцы сами по себе сделали на конце лески замысловатую восьмерку, продели в нее ушко крючка, затянули узел. Иришка давно перестала бояться червяков, когда они с резиновой упругостью выползают из пальцев, умела лихо закидывать удочку, знала, как клюет подлещик, окунь, сорожка, а вот вязать такие узлы, сколько ни старалась, так и не научилась.
Они забросили наживку и устроились рядышком на жестковатой прибрежной траве, наблюдая за поплавками. От поплавков падали на тихую воду узкие тени, словно это рыбешки подплыли и уткнулись носами. Отец курил, что-то напевал тихонечко, будто ему все равно было, что вытащили всего несколько ершиков да окуньков.
— На утренней зорьке порыбачим как следует, — сказал он, поднимаясь и отряхиваясь. — А теперь давай-ка, пока вовсе не стемнело, наберем костер.
Они натаскали коряг, высохших бревен, разожгли огонь. Иришка оглянулась на черемуховые заросли. Теперь они чернели сплошняком, придвинулись, в них что-то бесшумно шевелилось. Что же это отец не идет к студенцу? Или собирается речную кипятить?
Отец будто подслушал Иришку, приподнял крышку чайника, заглянул внутрь… Отложил крышку в сторону и сказал:
— Кому-то надо почистить рыбу, картошку, а кому-то сходить за водой.
Иришка даже рот приоткрыла от удивления. Почему кому-то? Раньше они все вместе делали. Не пошлет же отец ее, девчонку, ночью в эти заросли! Она взяла окуня-горбача, холодного, влажного, открыла перочинный нож, но отец дотронулся до ее локтя:
— Погоди, давай-ка по справедливости. — Достал из кармана коробок спичек, обломал одну. — Кому выпадет короткая, тот идет.
У Иришки затряслись от обиды губы. Она с трудом стиснула их и все еще с недоумением на отца смотрела. А он преспокойно протянул ей спички, вложенные вровень головка к головке между большим и указательным пальцами.
— Давай тяни!
В голосе его было что-то такое, что Иришка не посмела ослушаться. Да и может быть так — она вытянет целую спичку. Вон слева, кажется, подлиннее, чуточку подлиннее. Она уверовала в это, зажмурилась, потянула. Обломанная!.. Отец положил вторую в коробок и стал вынимать из рюкзака припасы. А у Иришки мурашки обстрекали кожу, едва она вообразила, как заходит под искривленные ветки. Руки и ноги сделались будто деревянными. Она медлила, долго искала ручку чайника, выжидала: может, отец пошутил, решил проверить, трусиха она или нет, и вот сейчас об этом скажет. Он поворошил веткою костер, поднес раскаленный малиновый кончик к папиросе, бросил ветку и принялся складывать окуньков в отдельную кучку. Они казались при свете костра совсем черными. Несколько рыбешек были еще живы — трепыхались, топорщили иглы грозного спинного плавника.
Нет, невозможно, показать отцу, как боится Иришка темноты, как хочется, до слез хочется остаться рядом с ним, в тепле, в весело колеблющемся освещении.
— Ну, я пошла…
Вдавив голову в плечи, Иришка шагнула от костра. Коленки слабли, в желудке противно дрожало. За светлым кругом был провал, как будто вдруг надернули платок на глаза… Вообще-то она уже привыкает: еще, оказывается, и тропинку видно, и черемухи, вот они, рукой подать. И никто не сидит в зарослях. Кому надо ночью сидеть в зарослях!
Ух, какая темнотища! А студенец слабо светится изнутри и звенит так, что шагов Иришкиных не слышно. Теперь надо наклониться. Иришка не решается, потому что спиною чувствует: кто-то смотрит, кто-то готовится прыгнуть.
Ледяная костлявая рука цапает за шею. Она вскрикивает. Да это же ветка, ветка! Воздуху не хватает, сердце мелко бьется под горлом. Все же Иришка зачерпывает из ямки полный чайник; вода расплескивается, обжигает холодом живот и коленки. Теперь можно назад.
Костер кажется желто-красным крылом, которым лениво взмахивают. Иришка пытается улыбнуться, губы не гнутся. И все же темнота не так уж враждебна, и слух улавливает уютное стрекотание кузнечиков и тихий, добрый шорох травы.
И вот Иришка входит в свет костра; чайник до краев налит плескучим золотом.
— Складно получилось, — говорит отец. — Это мы употребим на ушку, а для чайника схожу сам.
— Да я еще сбегаю, — вызывается Иришка. — Недалеко ведь!..
А теперь светло и тихо, только гудение шмелиное раздается, а теперь Иришка не маленькая, и не надо никаких спичек вытягивать. Коли сама вызвалась, отступать стыдно: Володька с Петькой подумают, что хвастунья.
Иришка решительно поднялась с высохшего голого ствола, кое-где отороченного чешуйками белесого мха. Она уже позабыла, как воображала себя Зинаидой Яновной из телепередачи, и внимательно смотрела себе под ноги, надеясь заметить хоть один отпечаток конского копыта. Хвойный лес отступил, оставляя место березам, тоненьким, белым, словно промытым. Душисто запахло сухими вениками. Иришка приостановилась. В березняк ныряла тропинка, заросшая бледно-зеленой травою, и на траве кучка помета, то ли лошадиного, то ли лосиного. У Иришки тукнуло сердце.
— Ищи, Тузик, ищи! — почему-то понижая голос, велела она и пошла по тропинке.