— Сын-то у вас большой? Скучаете по нему, наверное?
«Вот и на место указала», — смутился Виталий Денисыч.
А ведь он не скучал по Олежке. Вспоминал его маленького: как на плечах возил, как пытался ответить на бесчисленные вопросы, вспоминал худенькие руки, обвивающие шею. Когда Олежка повзрослел, Виталий Денисыч видел его либо за уроками, либо в постели и ничего уже не испытывал — Капитолина заслоняла. Что ж, теперь во всем винить Капитолину? Сам он черствый, точно горбыль. Пошлет деньги по почте и замажет свою совесть. А парень, может, в чем-то нуждается, может, заболел! И то, что он крикнул Корсакову, когда тот уходил, было попугайством — повторил слова бабушки…
— Не скучаю по сыну, Танюша, по тому, каким он стал теперь.
— Жалко мне вас, Виталий Денисыч. Да я сама еще жизни не знаю. Просто мне хочется, чтобы все люди были честными и не мучились… Ну вот мой дом. Я у старушки поселилась, у нее все дети разъехались, она за дочку меня считает.
Добротная изба, когда-то построенная для большого хозяйствования, стояла в тихом травянистом переулке, роняя на землю косые холстинки оконного света; над крыльцом горела лампочка в жестяном абажурчике.
— До свидания, Виталий Денисыч, — сказала Татьяна, поднялась на крыльцо и не оглянулась.
«И вправду, она совсем еще девчонка, — грустно думал Виталий Денисыч, шагая по проулку. — И эта молодость ее меня приманивает, одинокость моя толкает… Надо кончать», — чуть не вслух сказал он и не поверил себе.
Темная фигура мелькнула поперек проулка, Виталий Денисыч с завистью решил: девушку, должно быть, кто-то после концерта провожал, и завтра снова встретятся, счастливчики…
До конца июня солнце, как паяльная лампа, выжигало землю, а потом затянул дождь-сеногной, и тут даже несведущему человеку стало ясно, что зимовка для коров на фермах превратится в сущее мучение. Виталий Денисыч мотался по хозяйствам области, всячески улещая директоров и председателей, да кто мог поделиться кормами, когда у самих каждая былинка была на счету. Вежливые отказы, а то и удивление, а то и возмущение и хохот: «Ишь, чего они с Однодворовым придумали! Самим в пору побираться!»
Однажды поздней осенью, когда на улице был мокрый лепень, Виталий Денисыч вошел в правление вконец взвинченный. Кинул слизкий, словно раскисший в мокряди плащ на вешалку, сверху накрючил сырую кепку, швырнул на стол секретарши командировочное удостоверение и шагнул в дверь председательского кабинета.
— Сколько ходить с протянутой рукой? — загремел он с порога. — Вся область надо мной потешается!
Парторг Старателев и главный зоотехник, которые в то время сидели у Однодворова, уставились на Корсакова. Рыжие короткие бровки Старателева вспрыгнули кверху, и галстук, всегда аккуратно повязанный, сдвинулся вкось. Главный зоотехник отодвинул от себя длинную бумажную скатерть — раскладку кормов, потной рукой вытащил из кармана папиросу и жадно принялся ее нюхать. В кабинете Однодворова никогда никто не возвышал голоса — этого председатель не терпел.
— Во, — показал он рукою на Виталия Денисыча и с ехидством, которое появлялось у него, когда он гневался, пригласил: — Полюбуйтесь, явление Христа народу. Ну что, вещать будешь или докладывать?
Он поудобнее устроился за своим письменным столом, отражаясь в нем, как в зеркале, подпер кулаком одутловатую щеку, с комическим интересом на Корсакова уставился.
Виталий Денисыч услышал, как в радиаторах центрального отопления побулькивает вода, провел рукою по мокрому лицу, усмехнулся от неловкости и ответил уже спокойнее:
— Докладывать нечего.
— Тогда садись, поговорим, — откинулся на стуле Однодворов. — Тут люди свои, товарищ Корсаков, и все в одной упряжке, так что давай начистоту. Удивляюсь я тебе. Вроде бы, насколько знаю, ты бригадиром был, участком командовал в крепком хозяйстве, и пятый десяток недавно распечатал… И у Старателева на учете состоишь. А будто только из яйца вылупился.
Брови Старателева тем временем вернулись в прежнее положение; он поправил галстук и теперь кивал на каждый довод Однодворова. Главный зоотехник бросил измятую папиросу в пепельницу, вытер платком ладони и положил их на раскладку, будто ее оберегая, а Виталий Денисыч опять насторожился, не понимая, куда председатель гнет.
— Раскапризничался, — Однодворов даже развел над столом руками, — истерики закатываешь, как кисейная барышня. Экая орясина и ревет. Не по-нят-но. А я люблю ясность. — Он встал из-за стола и заходил по ковру взад-вперед. — К нашему брату хозяйственнику нужен особый подход, а ты попер в лоб, как утюг. Выходит, напрасно мы именно тебе доверили выручать колхоз в беде неминучей. — Он сел, подобрал из ящика стола кожаный пупырчатый футляр, достал очки. — Затрубил!
— Не обижайся, Виталий Денисыч, — мягко начал Старателев, — но у меня сложилось такое впечатление, будто ты по работе никогда не знал неудач.
Корсаков, как все отходчивые люди, досадовал теперь только на себя. Однако его раздражала манера Старателева говорить гладко, по-книжному, ему казалось, что этот вовсе молодой парторг просто придаток Однодворова, послушный кивун, и необъяснимо было, за какие такие заслуги комиссарит Старателев уже пятый год.
— Всякое бывало, — согласился Виталий Денисыч и опять чуточку нажал на голос, — но клянчить!..
— А ты не клянчи, — оживился Старателев, — ты интуицию включи.
— Поменяться бы нам местами, — с вызовом усмехнулся Корсаков.
— Ну, это удар ниже пояса, — опять вмешался Однодворов и снял очки.
Старателев широко улыбнулся, выказывая ровные чуть желтоватые зубы, ответил Корсакову:
— Такая возможность совсем не исключена. Но, действительно, давайте думать.
И вот эта улыбка Старателева окончательно привела Виталия Денисыча в себя, и он невольно принялся перебирать в памяти людей, с которыми работал прежде, и, слушая, как главный зоотехник так и сяк безнадежно прикидывает запасы сенажа, патоки, жмыхов, концентратов, силоса и сена, думал, не махнуть ли в соседнюю область. Он поймал себя на этой отстраненности и горько подумал: ехать туда свыше сил…
А помысел не давал покоя, и чутье подсказывало, что именно там, где он был прежним, приготовилась встретить его удача.
Этой осенью была свадьба Леши Манеева, шумная свадьба, на все село: пели на самом срывистом пределе голоса, ходили ряженые во всякие немыслимые одежки, на тройках гремели бубенцами, невзирая на моросливый дождик.
Виталий Денисыч долго, за полуночь, слушал голоса этой свадьбы и вот здесь, в груди, почти с достоверностью чувствовал, как ворочается и грызет изнутри какой-то звереныш. Нет, к чужому счастью зависти не было, наоборот, он мысленно переносился туда, за тесное застолье, и кричал громогласное «горько», чтобы после всю жизнь, как бы горько она ни складывалась, эти двое жалели друг друга, верили друг другу. Он знал, что Татьяна там, среди своих ровесниц, и в песнях на улице чудился ему ее голос, и он метался, не ведая, куда приклониться. Он огромными шагами измерял свою клетку — однокомнатную квартирку, выделенную ему в двухэтажном каменном доме специалистов колхоза, вчуже смотрел на разномастную мебель, набранную в Доме приезжих: гардероб, письменный стол, тумбочку, кровать с панцирной сеткой, заправленную казенным одеялом. Ему становилось до удушья одиноко. Это, может быть, в восемнадцать, в двадцать лет человек по-настоящему не ведает, что такое одиночество, но когда тебе за сорок и ты ночами один как перст, — в пору взвыть волком.
Ударом ладони он распахнул окно, поглубже вдохнул грибные запахи осенней прели; будто мокрой паутиной обметала лицо изморось; звуки свадьбы раздались громче, казалось, она играет вон за тем углом…
И еще была новогодняя ночь. Виталия Денисыча приглашал Старателев: будут все свои, далеко ходить не надо — в одном доме. Он очень настаивал, вероятно, надеялся увидеть Корсакова, так сказать, без пиджака.
Виталий Денисыч уперся. Соберутся мужья с женами, и ему станет вовсе тошно, выпьет он, впадет в мрачность, всем испортит настроение и сбежит, обязательно сбежит.
— Спасибо, но откажусь, — угрюмо ответил Виталий Денисыч. — Нездоровится что-то.
Старателев обиделся, больше уговаривать не стал, сказал только:
— Напрасно, напрасно.
Да и сам Виталий Денисыч после раскаивался. В доме пели песни, гремели телевизоры. С улицы, наверное, с катушки, сколоченной из досок около школы, доносился через открытую форточку женский визгучий смех, а Корсаков, как сыч, сидел один-одинешенек. Включил транзисторный приемничек, послушал бой Кремлевских курантов, поздравления. С отвращением выпил полстакана водки, закусил черствым мясным пирогом, купленным в столовке, сердито заткнул бутылку, спрятал под стол. Ругал себя, что для открытки, которую послал сыну, не нашел ни единого теплого словца.
Не расправляя постель, вытянулся во весь рост, уставился в потолок. То ли у Старателева, то ли у главного зоотехника слаженно пели: «Глухой неведомой тайгою». Как-то на вечеринке у педагогов Виталий Денисыч попробовал запеть и прорвался таким сокрушительным ревом, что все шарахнулись. Он сконфузился, а потом Капитолина долго выговаривала ему: нужно знать свои возможности и, если медведь на ухо наступил, не портить песню. С тех пор Виталий Денисыч заниматься вокалом избегал…
«Ничего я не умею, жить не умею», — сокрушался Виталий Денисыч.
Откуда-то наплыли заросли ивняка, забулькала речка; из воды выходила Татьяна. Ясно так, озаренно улыбалась, глядя мимо Виталия Денисыча, на кого-то другого. Он силился обернуться и никак не мог, словно окостенел.
Через несколько дней после Нового года он зашел в свою «контору» — деревянный домик, расположенный возле гаража: надо было распорядиться, чтобы в детский садик направили на ужин флягу молока. У Корсакова был, по старым понятиям, свой довольно крупный колхоз — столько людей, техники, угодий в его распоряжении, и иногда такие мелочи, вроде фляги молока, он упускал. Чугунная дверца печки-голландки раскалилась малиновым жаром. На скамье в расстегнутых телогрейках отдыхали Манеев, слесарь Печенкин и еще несколько механизаторов, нещадно дымили. За столом, подперев скулы кулаками, сидела Татьяна; даже слезы, похоже, в глазах ее поблескивали.