ВРЕМЯ И ПРОСТРАНСТВО.

Мы все еще, по старому, живем в пространстве, но не во времени. Оттого мы и молоды, что для нас, как для всех наций многочисленных, времени, а стало быть и старости, не существовало. Наступил предел пространству. В японскую войну Россия больно почувствовала и осознала свою ограниченность в пространстве. С этого момента, народная мысль, если она жива, должна жить и во времени. Для России началась история по преимуществу, время событий, а не бытия. В пространстве нам более некуда двигаться. Надо жить во времени, то-есть наполнить бескрайние просторы России историческим содержанием. А революционные наши вожди «витают в пространствах», не постигая времени. Они рассматривают деятельность свою, как мгновенную, что она без промедления распространяется и сейчас же ждут благих последствий. Не дождавшись, огорчаются, впадают в отчаяние. А между тем ничто не совершается в один миг, как в сказочном просторе народной сказки, и в адэкватном ему геометрическом сознании русской «интеллигенции».

* * *

Как же они могут перевести на рельсы историзма народное сознание, которое еще и до пространственных граней не доросло. Аграрный вопрос все еще трактуется, как вопрос чисто пространственный, то-есть тут революционная мысль идет на поводке у мужицкого представления о беспредельном земельном богатстве, которым владеет Россия. Уже в 1905 году передовыми аграрными теоретиками эта позиция была оставлена. Не для того же, чтобы снова начать отсюда. В общем у социал-демократов более исторический взор на земельный вопрос в России, чем у социалистов-революционеров. Народники живут, очертя голову, в фантастическом просторе. Страшная ограниченность!

* * *

Завтра похороны. Боятся бесчинств или «ходынки». Бесчинств сейчас и быть не может. Они придут в свое время. Сами по себе бесчинства и неистовства не так опасны, как думают режиссеры завтрашнего спектакля. Бесчинства угрожают отдельным лицам. Для революции несравненно опаснее, что ее продолжают рассматривать как спектакль, и хлопочут, чтобы зрелище вышло феерическое. Предвосхищают ту рецензию, которая будет написана в веках. Но мы той рецензии не прочтем. И как будет записано, зависит от непрерывной связи событий, а не от смены зрелищ и пластических поз.

ПЕЧАЛЬНЫЙ ДЕНЬ.

Не оттого, что сегодня похороны, а оттого, что похороны заняли целый месяц внимания у С. Р. и С. Д., полагающего себя революционным центром. И трупы берегли (подмораживали) три недели слишком. При С. Р. и С. Д. работала «похоронная комиссия». А я то еще радовался, что эта революция (по началу) в мажоре. Меднотрубная, рвущая в клочья воздух марсельеза! Почти не слыхать было похоронного марша — и вот торжество революции — похороны. На улице: — «Ах, вы хотите мне испортить праздник». У русских похороны — праздник. «Два чувства равно близки нам и в них находит сердце, пищу: Любовь к отеческим гробам, любовь к родному пепелищу».

РЕВОЛЮЦИОННЫЕ МОЩИ.

Вот и «мощи святые» у революции есть. Теперь революции надлежит разыскать святые останки предков своих и торжественно собрать в Пантеон. Уже ищут могилы. И найдут — от могилы остается вечный след.

ПЕСНИ.

Похороны под звуки марсельезы. Похороны слушать поучительнее, чем смотреть. «Надгробный плач и пенье…»

Марсельеза звучала, как ей и следует в металлическом звоне оркестровых труб. А когда начинали петь — совсем иначе. Марсельеза в русских словах делалась расплывчатой и вялой. И не потому что не умеют петь. — Русский язык не подходит к марсельезе. В русском языке с его нестойким ударением, с его длиннотами и певучестью, трудно найти достаточное число металлических слов с одним дыханием, оборванным на ударе ноги. А во французском языке все слова такие. Марсельеза ведь не что иное, как солдатская песня. Стремительность и бурнопламенность марсельезы родились от отца — согласно топота солдатских ног и матери — французского языка, где все слова, как фокс-терьеры, с обрубленными хвостами. Первая строчка с треском обрывается словом «патри». У нас на этом месте тянут в тексте, принятом рабочими: «Наро-о-о-д». «Патри» звучит сухо, как выстрел, веще и призывно, как удар в барабан. Русское «о-о-о» — крик, или стон боли. В русский текст марсельезу уложить невозможно. Марсельезу надо исполнять оркестром.

* * *

Петь хочется. А все наши традиционные революционные песни тесно примыкают к похоронному маршу. И раньше, когда революцию только отпевать приходилось, то очень хорошо у нас выходило. Идем за гробом и тянем торжественно: — «Ввы жжертвою ппали вв бборьбе рроковой». А теперь бы надо гимн громоносный.

У нас в казарме просто: сколько надо, столько и ввели в текст добавочных, хотя бы и бессмысленных слогов: «Хорошая моя, чернявая моя, раскудря-кудря-кудря-раскудрява голова». Композитору, который захочет написать гимн победоносной революционной армии, надо поваляться на казарменных нарах. Вечером, после «зори» убаюкать себя в колыбели «серых дьяволов».

Бурный вздох, пушечный удар, вопль восторга, рев пропеллера, взрыв, крик исступленного горя, московский звон дайте нам в революционном гимне. И чтобы было так же крепко и мужественно, как «aux armes citoyens», а не по-бабьи мягко «Оружьем на солнце сверкая». Оружье разит, а не сверкает.

* * *

На могилу Марсова Поля пришли чуть ли не тайком (хотя и открыто) попы из церкви Воскресения на Крови и отпели погребенных. Те самые, что приставлены оплакивать 1-ое марта. Так, конечно, будет покрепче. А то — «без церковного пенья, без ладона, без всего, чем могила крепка». Попы пришли и отпели. Но ведь эту могилу по другому укрепляли. Гробы ставили на цементное основание и залили в бетон. Пройдут тысячелетия. Самое имя «Россия» сотрется из памяти людской. Придут на берега «пустынных волн» незнаемые люди и, копая землю для жилища, наткнутся на каменный массив, разобьют его и что же: внутри — гроба, а в гробах — нетленные тела убиенных. Ведь герметически закупорено!

Этой могилы никто осквернить не посмеет. Казненных в 1907–08 годах хоронили на местах «бесчестных». Кое-где просто бросали в ямы с нечистотами на свалках. Лев Толстой за это и не пожелал себе могилы с попами. Если попы допустили такое, не кричали, не вопили — им это не простится. И на могилу Толстого по просьбе графини приходил какой то поп и служил, и кадил. Да не пахнет! Могила без креста — русская революция.

* * *

Родзянко думал сделать на царя впечатление телеграммой, что Кремль и «могилы ваших предков» в руках народа. То-есть мистическая угроза осквернением могил. Но его предки в Петропавловской крепости. Потому он и не обеспокоился.

* * *

Надо вернуться в казарму. Доктор говорит: — «Потерпите». — Чего ждать — все равно, полным человеком я никогда не буду.

12 апреля. Ехать в вагоне первого класса (положим, я еду во втором), хоть бы и без билета (у меня солдатский билет) — мое право: в скором поезде. Пусть кто угодно и что угодно кричит. Здесь теперь не теснее, чем во вшивой казарме. И удобств не менее, чем в окопной землянке. Я тоже человек с высшим образованием, но не выставляю напоказ значка. Вы заплатили? Они тоже заплатили потом и кровью. Непорядок? Так это вы к тем адресуйтесь, кто распустил на отдых миллион солдат и не подумал о том, как их доставить домой. Солдат не будет тянуться тысячу верст десять дней, когда и отпуск-то всего три недели. Дезертиры? Ну, это еще вопрос, кто тут дезертир, кто нет. Какое я имею право? Да то право, что я, худо хорошо ли, а глянул смерти в глаза. А вы «на оборону работаете!» Что на крыше пляшут и не слезая сверху «оправляются» — это уж нехорошо. Но это оттого, что мы то с вами в теплом (даже чересчур) вагоне, а каково им там на ветру ночью. Особенно на ходу.

Вы знаете, какую нас в первую голову песню петь учили в казарме? — Кадровая песня: «Мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили. Стал четвертый наставать — стали думать и гадать. Стали думать и гадать, как нам службицу кончать. — Отца с матерью видать, с молодой женой поспать». Он три года со вшами чай пил, а вы его бычьей скоростью везти хотите. Да, что мы волы что ли…

* * *

Молодой человек в хаки и высоких сапогах. На рукаве — зеленая повязка с белыми буквами: «В. К.». Солдат почесался, встает с дивана: — «Вы, товарищ, в военном комитете?» Неопределенно: — «Да, я в комитете работаю». — «Садитесь, будьте добрый. В ногах правды нет». В. К. садится. — «В каком комитете то, товарищ?» — «В земском.» — «А что же буквы?» — «Это значит „военный корреспондент“». — «Та-ак!» — Недолгое молчание. — «Ну, я устал, дай-кось я посижу. В ногах правды нет».

Надо принять свободу со всей ее теснотой. Тесно стало многим оттого, что всем стало свободнее. Простор для инициативы, энергии, труда. Вот для чего пришла свобода. А кто думает, что ему еще какую то «свободу» или «волю» дадут, тот свою долю проморгает, ибо почин и труд не ждут. Работать. Работать. Работать.

Работа от рабства ведется. А мы только вырвались. Дайте хоть денек погулять!

* * *

Офицеры, хмурые на платформе с чемоданчиками. «До-свидания, счастливо оставаться!» Какой то думал-думал, и как в трамвай, на ходу вскочил, повис на площадке вагона. Сверху десять рук: «Давайте чемодан, товарищ.» И как репку выдернули, втащили офицера через окно в вагон.

Дверь — предрассудок. «Кабы было все равно так бы лазили в окно». Вот и лазим. Барыня едет с нами. Как нужно ей — мы ее осторожненько на руках из окна на платформу спускаем. Повизгивает, но не то, чтобы уж очень не нравилось. Лазить в окно — стало все равно. Кавалер с крыши подмигивает: — «Вы нам ее на крышу подайте.» — «У ней дети!» — «Коли дети, можно…»

Ветер веет веще и таинственно, как бывало. Где то подтаяло, в глубине души. Смотрю на встречу ветру и улыбаюсь прошумевшему мимо саду полустанка. В первый раз всем сердцем говорю революции. — Да.