Доктор утверждает, что если я не буду обращать внимания, то действительность в моем самосознании исчезнет. Надо забыть, не центрировать внимания. «Ну, а если вы будете все внимание устремлять на эту точку — то увидите много интересного, только за последствия никто не поручится. Я с вами говорю, как с человеком, вполне владеющим собой.» Точка, о которой он говорит, — неуловимое пятнышко, явилось у меня в зрении (хочешь смахнуть и все вьется). Но как же не смотреть в эту точку, если я и ночью вижу знаю, что пятно будет расти и тьма меня обнимет. Черный зев этой тьмы я вижу. — «Я вам пропишу консервы». На глаза — темные очки. Да ни за что!
Доктор: — «Контузия интересна тем, что она сотрясает все существо. Рана что — простое механическое повреждение. На мой взгляд ран интересных не бывает. Конечно, и рана сопровождается всегда некоторой психической контузией. Но нет этого общего потрясения, как от близкого взрыва. Знаете — пересыщенный раствор: чист, прозрачен. Встряхнули — и тотчас обнаруживает свое кристаллическое строение. Так и контузия выводит на дневную поверхность дремлющие способности и инстинкты. В эту войну контузии почти преобладают над чистыми ранениями, если не количественно, то качественно. Война встряхивает… И поймите это прямо, физически. От того, что в стране столько „контуженных“, Россия стала иной».
В лазарете есть, по словам доктора, очень интересные больные. Он мне указал двоих.
Петряев. Общая контузия при взрыве «чемодана». Из Епифанского уезда. Ничего сразу заметного. Веселый. Совсем выздоровел. На балалайке играет вальс «На волнах Венеции» так, что хожатки ему «все что угодно». «Чего же интересного?» — «Вы его за общим столом посмотрите». И точно. Зачерпнув супу, он сначала держит ложку над баком и над ложкой пальцем левой руки помахает. Потом вдруг задумается и из ложки льется. Тут на него прикрикнут: — «Не задумывайся!» Он испуганно несет ложку ко рту и хлебает. И торопливо, сконфуженно носит ложку за ложкой. На лице — усилие. — Что это он? — Есть выучить пришлось. Он из голодающей губернии. «Не доедают» нормально, из года в год. Он ложку то не доносил, а то и мимо рта проносил после контузии. Первое время даже рука не подымалась, чтобы есть. Выучили. — А пальцем над ложкой что? «Сам не знай, чего колдует».
Я думал над этим колдовством ночь. И разгадал. Утром спрашиваю: — «Вы, товарищ, из какого села?» — «Из Ивановки. А что?» — «Пашете?» — «А как-же!» — «А навоз вывозите на землю?» — «Да стали вывозить. Отец еще не вывозил. Не родит. Бывало раньше, скотину на двор не загонишь: ноги ей объедает.» — «Мух, чай, было много?» — «До страсти! Ложку ко рту не дают поднести. Смахнешь, да скорее в рот.» — «То-то вы колдуете.» Расцвел: — «Верно ведь!» За обедом, смотрю, — левую руку в карман. И пробует есть «без колдовства». Нет! Взглянул на меня, подмигнул, и попрежнему, спугнув невидимых мух, понес ложку ко рту. Я смотрю ему в рот и вокруг вьется, вьется — моя муха. Мне стало так тошно, я бросил ложку и ушел. — Марья Петровна на меня прикрикнула: — «Снова за старое!»
Никонов, пока он в лазарете, ничего. Грубый мужик и все. С ним неладное, когда нас с гувернанткой посылают гулять. Он, как все, шутит, занимает сестру разговором (она ему нравится), а потом внезапно, как ветром его дунуло: рванется, кинется за кем-то встречным, смотрит вслед. — «Опять знакомого увидал?» Он, сконфуженный, догоняет нас, постукивая палочкой по панели. — «Да, братцы, чудеса. Опять обмишулился». И в глазах испуг от чужого людского множества. Вначале, после контузии (его вбило в болото взрывом) он «с ума сходил» от того, что во всяком встречном «обознавался» — то «братчика Андрея» встретит, то свата, то шурина. Ночей не спит и до сих пор. И все ладит убежать домой, да нога пока мешала.
23 февраля. Доктор — убежденный хирург. Он даже по старому говорит, что кончил «медико-хирургическую академию», а не «военно-медицинскую». — «Война», говорит он, «поставит хирургию на ее прежний пьедестал. Профессор Эрлих, казалось, нанес хирургии удар сокрушительный: „одним махом всех побивахом“. Варфоломеевская ночь всем болезнетворным началам. Война все перевернет. И верьте мне: сифилис опять будут лечить каленым железом. Не буквально, а хотя бы оперативной стерилизацией зараженных, чтобы не плодить гнили, и мерами хирургии общественной. О благоустройстве ……… придется подумать да подумать. Смешно сказать, — готовились к войне, а солдату здоровую ……… не обеспечили. Что солдату! Офицеры не обеспечены. И что в результате: в Варшаве в госпитале 200 коек заняты были сестрами в злейшем люесе. О резиновых шинах для автомобилей заботились, а презервативы до таких цен догнали, что не то-ли бы солдату, — прапорщику не доступны».
Он в таком духе говорит. Я передаю в обобщенной форме свод его мыслей.
Доктор более прав, чем видит в своем окошке свету. Мысль его следует развернуть. И в политике, и в экономике, и во всем восторжествует хирургия. Хирургия magna, а не стерилизация magna. Песенка травоядного социализма спета. Социализм увы, не сальварсан для пораженного злокачественным худосочием людского стада. Социалисты-терапевты уступят свое место смелым операторам. Будут с отвагой эмпириков «резать по живому». Больному будет казаться, что режут зря, по здоровому месту. Ничего, отхватят и выбросят. И прибежит гиена, и пожрет. Гиенам готовится пиршество небывалое.
Перед приходом Кобзиной проветривают палату сами раненые. И строго, чтобы при ней не «выражаться» и не «нежничать» — таково общее постановление. Накануне урока накурено, где можно, невероятно — помогает «уроки» готовить. Петров с клюшкой по корридору и в такт каждому удару твердит: — «Бег, беда»… Пришла. Они выстраиваются в корридоре. С мороза румяная. — «Здорово, молодцы». — «Здражала госпожа учительша». И учит. Такие загагулины выводят («пальцы не крючатся») и хоть с проседью иной, а голову на бок, щеку языком подпирает, а ноги под столом накрест — не умещаются. — «За что вы ее так любите?» — «Мы ее за то уважаем, что уж очень аккуратненькая и крепенькая такая. Главное — коротышка».
26/II. Лазарет опустел, кроме прикованных к койкам. Доктор тоже, наверное, на улице — не явился. Ведь — хирургия. Режет где нибудь. Трамваи на улице стоят вереницей.
27/II. Преображенцы и волынцы обстреливают казармы саперов. «Неужели же Щедрин верно понимал нашу революционную стихию»: «И сбросили с раската Ивашку Беспятова», так кажется написано в нашей сатирической библии.
По улице прошли солдаты. Стреляют вверх. Впереди оркестр, играет великолепный австрийский марш «Под двуглавым орлом». А надо бы играть, если не марсельезу, то хоть преображенский марш. Ну, это выправится.
Революция без баррикад, революция, сметающая все общественные и политические преграды. Баррикады и в 1905 году были ненарядны — в Москве: собрание хлама с задних дворов. Какие-то романтики отдали все же дань прошлому: на Литейном построили баррикаду. И даже пушка. Снег выпал и покрыл баррикаду и пушку белыми пышками. Видно, что баррикада не нужна. Революция, как дух божий над бездной анархии, носится по улицам в образе автомобилей, битком набитых солдатами. И стреляют или просто вверх или по крышам, где мерещатся полицейские пулеметы. Великая Французская революция вся была в уровне улиц. Воистину — площадная революция. Великая русская революция первая с высоко поднятыми головами. Все время в диком возбуждении толпа глазеет вверх. И если бегут в ужасе, все с поднятыми головами — ждут удара сверху. Так можно споткнуться и шлепнуться.
Да, нельзя не бояться «сверху». Откуда-то с крыши вдруг прочертит по стене и окнам пунктиром дырок и выбоин пулемет. И с каким воем все падают и ложатся на землю пластом. И взывают: — «Броневик, броневик, — сюда!» И несет — в грохоте залпов. Небо и земля. То возносимся, то падаем. И нет краше в жизни этих огромных взмахов душевной качели.
Лазареты высыпали на улицы. Хоть и холод, иные в халатах и туфлях. Сколько инвалидов. Обстреливают крышу дома и одноногий солдат поднял, шутя, свою клюшку и целится из нее по крыше, где сидят городовые.
Полиция забралась на крыши с своими пулеметами, мысленно подмигивая: вы будете строить на земле баррикады, а мы вас сверху. И обманулись. А мы вас снизу. Мчится автомобиль. Ура. Ура. Автомобилю!..
Первым делом Совет Рабочих Депутатов вспомнил, что войска с утра до ночи на улицах не евши — надо накормить. Первое слово о хлебе. Вот это дело. Отныне власть в руках тех, кто о хлебе первый вспомнил, кто накормил. И горе им, если они об этом потом забудут.
Иду мимо Казанского собора и потянуло влево, к пестрой «берендеевке» Воскресения на Крови. Молятся, поют панихиду над пустым местом — огражденным решеткой куском булыжной мостовой, где убили царя. Народу очень мало. Но не забыть, что — сегодня первое марта, со стороны попов большое мужество.
Неумно, что на таком месте — кричащий монумент. Как не понимать, как ни толковать событие, памятник-то поставлен чему: «Здесь царя убили». Тысячи, миллионы проходят по Невскому, вся Россия: кто за делом, кто по службе, кто за девочкой. И каждый глаз косит: «Ага, тут однажды царя убили». Скорее бы тогда кровь стереть, песочком свежим засыпать, все привести в самый будничный вид: ничего не случилось. И чтобы знаку никакого. Потом, через столетие что ли, поставить скромный «голубец», какие ставят на месте убийства при дороге. И пусть лампадка горит. А так вышло глуповато. Но если глуповато, то кто же сейчас тут молится. И за кого? Вот каким жарким кустом горит канун. Нет, это не по царю. На коленях женщины под черным крепом. Вдовы, матери и дочери убитых на войне. Свечей сколько — все по воинам, на поле брани убиенным. Воскресение на Крови. И еще говорят, что мы нация мирная…