Пробовал «делиться» своими аграрными мечтаниями с Саватеевым. У него хуторок в Донской области. «Нет, говорит, не так. Партии около помещиков кормятся. Помещик трясется над землей. А какой-нибудь хлюст, который и родился то на шестом этаже. А он себя наяривает. Книжки пишет, и прокламации. А помещик в испуге, что у него землю отымут. Вот он и начинает того хлюста обрабатывать, смягчать, чтобы не так „резко“, да не „сразу“, да хоть с „выкупом“, да хоть в „личную собственность“».
Можем ли мы положить оружие? Мирная ли мы нация? В нас единая душа живет — душа сорной травы. Наш хлеб ржаной — отец наш родной. Рожь ведь сорная трава, занесенная на дикий север с зерном благородной пшеницы. Пшеница вырождалась на северных полях, и постепенно вытеснила ее сорная трава полей Эдема — рожь. Хлеб на севере постепенно серел и стал черным. Тысячелетия шли. И так постепенно, что и старики не могли рассказать. Белый хлеб то мы знаем. Но сорное, ржаное, в каждой русской душе. Лев Толстой куст дикого татарника (чертополох) среди «мертвого» распаханного поля прославил… Мужицкое поле есть наш исторический компромисс: пусть с хлебом и куколь, и василек, и полынь, и лебеда — всякая божья трава. Мы сами дикая трава в мире. Нас топчут, косят, жгут. Но мы возьмем верх. Сорные травы, спросите хозяина, самые воинственные травы. Нужны ли нам заботы разумного хозяина? Мы и так зальем собой Европу… «Худую траву из поля вон». Вот о чем разговор: быть ли России в культурном поле или в залежь итти?
Еще раз, и в последний, вероятно, раз, мир спрашивает Россию: — «Война или мир?» Толстой поставил перед нами вопрос нынешней войны, а для себя лично не мог решить вопроса до предсмертного часа. Такие вопросы разрешаются поступками. И Россия сейчас в предсмертном раздумьи: мертвое поле культуры или запустение дикой свободы. Мы могли бы стать авангардом Азии: опрокинув Германию, прожечь ее насквозь и обратить Запад в поле, поросшее быльем. Пусть отдохнет изнасилованная земля. По чернобыльнику и через сто лет узнаешь, что тут было жилье. Копни землю: мусор, черепки… Вот беда: от культуры семена остаются в земле. В культуре есть та же неистребимая сила дикой травы. Венера Милосская — одно зернышко. Пролежало под спудом чуть не тысячу лет, а дали прорасти — как размножилась… В культуре нет полноты. Тут я не додумываю до конца. Я так же не доношу ложку разума до рта, как тот солдат в лазарете. Он из оскуделой деревни. Три поколения голодали. И я ведь русский человек, голодный умственно, не больше. А мой отец и дед — чем они, боже мой, питались!
5 июля. Россия — вольная помесь с татарщиной. На гранях России, для защиты могил — всегда полурусские, полутатары: то запорожцы, то донцы, то уральцы, забайкальцы. И кто бы ни кокетничал с исламом, пусть Вильгельм окутывает каску чалмой, — только мы в союзе кровном с исламом.
12 июля. Иду по Большой улице. Справа штаб, куда мне на собрание. Доктор Катунский (меньшевик) делает доклад о необходимости обороны. Слева — городской собор — ударили ко всенощной. Еще издали (окна в штабе распахнуты) — всплески оживленных женских голосов, рукоплесканий. Затрезвонили. И вижу окна поспешно закрывают, сердито захлопывают. Эта варварская музыка колоколов мешает слушать. Мгновение — хотелось повернуть не направо, а налево к паперти собора. Прошел — прямо по улице, через старинные триумфальные ворота на вокзал. На вокзале сор, сутолока, грязные солдаты… Хочется убежать, умчаться. От себя не убежишь. И никуда не убежишь от страшного взора Медузы. Надо пойти ей навстречу и отрубить голову…
На доктора Катунского (похож на Христа, только с лысинкой) с восхищением смотрит не одна пара лучистых глаз. Он им представляется в военном его пафосе прямо Персеем. Я ему завидую. Не потому, что лучистые глаза. Завидно этой способности опьяняться от капли вина в стакане воды. Он и в самом деле переживает то, что — Персей, раз на него смотрит десяток Андромед. А мне нужна мозоль на ладони от рукоятки меча, которым рубить голову Медузы — жилистая, дьявол!
15 июля. Веселые дома прикрыли. Положение девушек стало невыносимым, а увеличить их штат нет никакой возможности. «Лучше на фронт уйдем.» Хозяева домов собирались (образовали «искобар») и пришли к заключению, что товара нет в виду высоких цен на женский труд. Познер шутя: — «Это нарушение декларации прав солдата.» Пророк запретил воинам пить вино, а гурии обещаны за победу. Запрещение вина с войной было в духе ислама. Сказалось азиатское. Если бы тогда же догадались повсюду истребить публичные дома. Проституция в главном — порождение казармы. Собирая и держа в мирное время людей в пору возмужания, правительства сами себя только через жертву женщин оберегали от ярости солдат. Поэтому и поощрялось. А во время войны надо было закрыть. И чудовищно было держать в городах столько людей. Здешние…… испытали восстание, которое могло опрокинуться на все население. Целую улицу разгромили. Девушек взялись устроить дамы-патронессы. Их разжалобил доктор Гравировский, напечатав, что было в эти дни в домах. Баб из казарм вымели, чтобы никому не было завидно. У Коротина сорвали в его углу полог. Бедная, как она плакала, прощаясь! И пропала. Коротин ходит презлой и раза два намахивался «съездить» Тафтахуллина за то, что бак после обеда грязно вычищен.
…полк разгромил ночью летний сад «Аполло». Били мужчин. Певичек не тронули. Они подняли такой возбуждающий визг, что пришлось на солдат вызвать пожарную трубу для охлаждения. И тут солдаты правы: потушить красные фонари по всей земле. Восьмая рота вечером забрала винтовки и патроны и ушла из города. Шли и песни пели. Куда? Кончать войну? Да она еще только начинается, быть может. Тяжко, немыслимо тянуть. Нужен один только удар. То краткое сверхсильное напряжение, на что мы мастера. «Мри душа неделю — царствуй один день». Восьмую роту вернули. Ловить ездили с пулеметами. Оказывается они искали в имении контрреволюцию. Перепились, трех баб… ………. Пошли было дальше — куда глаза глядят.
Нет, они не чужды России и не подкупленные Германией. Не счастие революции, что они боятся руководиться одним разумом, а хотят из ложно толкуемого демократизма не только опираться на массы, проявляя их интегральную волю, но и «быть в духе народа». Считается со времен расцвета народничества, что русскому народу правда всего дороже. Вот революция и провозглашает справедливость во всем. А казарма за три года войны видела столько несправедливости, что уже не правды жаждет, а хочет в океане невероятной лжи и неправды найти опору, чтобы поступать тоже несправедливо. Око за око, зуб за зуб. Казарму, армию и страну три года грабили с наглой откровенностью, раздевали открыто. Открыто потому, что если молчала патриотствуя печать, то не молчала молва. Грабеж был виден и ощущаем каждым солдатом.
В казарменном сознании это изречение опрокинулось: довести несправедливость до последних степеней, так ее обобщить, что из всеобщего потока и разграбления как-нибудь быть может и правда выйдет. Недаром в день начала войны, молодые, только что произведенные офицеры пели с таким увлечением про Стеньку Разина. И вообще это любимая песня русская последних лет… Вот и разграбляются постепенно цейхгаузы и интендантские склады. И уж теперь грабят не поставщики, работающие на оборону, а «искограбы», немедленно выделенные казармой, как только революция позволила каждому открыть свое лицо. Всенародное ополчение, значит и жуликов в нем столько, сколько полагается по статистике. Казарменное жулье и организовалось в «искограбы». Казарма грабит сама себя. Это безумно. Но что поделать, если только так можно поставить открыто правду, что стране уже нечем оплачивать военные цены, что нечем обогреть, накормить и одеть солдата. Мы еще можем это сделать, но какой ценой: всеобщим голодом и нищетой.
Пополнили армию арестованными городовыми, урядниками, жандармами, ворами, выпущенными из тюрем, назвали эту армию революционной и ведут ее в наступление.
И теперь опять: всех кадровых, что укрывались в тылу — на фронт Во имя справедливости. Ловят дезертиров и ими пополняют революционную армию… как будто в дезертирах армия-то и нуждается. Да разве это можно, — посылать в армию людей, явно лишенных государственной чести, носивших военный мундир в мирное время, а в начале войны попрятавшихся в тылу! Если попрятались — дрянь. Разве эти духовные гермафродиты пойдут в бой?! Да в русской женщине в тысячу раз больше мужества, (чем в том отвратительном типе полумужчины, который, к сожалению, нередок среди русских в наше время): они и мундир то носили из-за его нарядности.
Казарме в утешение дают учителями георгиевских кавалеров. Учить поздно. И кавалеров мы видали! Никаким особым обаянием они казарму не обворожили. Опять забывают, что — народное ополчение, а не армия. А теперь — революционное и даже, как думают, республиканское. Да! Армия в массе не дрогнула в момент переворота и потому есть основание ее считать такой. Но если существует революционно-республиканское ополчение в двенадцать миллионов человек, и все несут равные тяготы, то надо понять, что не отличий оно жаждет, и не справедливости, а распространения на всех несправедливости войны. А вы нам кавалеров даете.
Сизов ставит винтовку в пирамиду: — «Эх, жена, уж и надоела ты мне.» До сего дня он и спал с винтовкой. Коротин подошел к пирамиде, открыл затвор у сизовской винтовки: — «Что ж ты… ставишь ружье и затвор не открыл.» — «Виноват, товарищ.»
На нарах все больше народу. Одним митинги надоели, другие проигрались в конец, третьи больны от ханжи и любви. Четвертые просто «так» — казарма до смерти надоела…