Изменить стиль страницы

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Когда, сбив снег с кеньг, Лундстрем и Инари зашли к Олави, в дом отца Эльвиры, в сборе была вся семья. Сам старик, уже совсем седой, сидел за столом, суетливая старушка мать накрывала на стол, расставляла тарелки и снедь.

Хелли и Нанни со сдержанным удивлением, держась за руки, смотрели на отца.

Олави недавно пришел с мороза, и Эльвира, глядя на него, не скрывала своей радости.

Ее старшая сестра уже сидела за столом, рядом с отцом. Муж ее, тоже лесоруб, работал сейчас на заготовках в центральной части страны.

Семья Эльвиры за эти годы успела разделиться, и братья ее и сестры жили в этом же селе, но в разных избах и в разных концах.

Эльвира сияла; она была розовощека, голубоглаза, светловолоса и сильна.

— Теперь мы навсегда вместе, Олави! — сказала Эльвира.

— Теперь мы навсегда вместе, — повторил Олави и вдруг остановился. — Теперь мы должны быть навсегда вместе, Эльвира.

И неожиданно для себя Олави крепко обнял Эльвиру при посторонних и даже поцеловал.

— Отец, — сказал Олави потом, — твои сани мобилизованы, как и все сани в селе, для перевозки наших грузов до следующего пункта. Но ты не беспокойся, будет за все труды заплачено справедливо.

— Я и не беспокоюсь, мне уже все передали, — спокойно ответил старик.

Он втайне гордился тем, что его зять — один из вожаков восстания. Может быть, восстание победит и Олави станет большим человеком.

Когда вошли в комнату Лундстрем и Инари, Олави просиял.

— Мы старые знакомые, — улыбнулась Эльвира, пожимая руки пришедшим.

— Вот кто жил со мною в бане, — указал старику на Лундстрема Олави.

Теперь, когда дело разъяснилось, многие обиды сами собой уходили.

— Садитесь, ребята. Чем богаты, тем и рады.

И товарищи уселись вокруг стола. От большой кастрюли с ухой подымался вкусный пар. Старуха разлила уху по тарелкам. Она радовалась, что за столом сегодня так много гостей и что дочь счастлива.

Лундстрем не знал, как ему быть: ложек на столе не было, и никто не волновался из-за отсутствия их. Инари понимающе переглянулся с Олави и, нагнувшись к своей тарелке, пригубил ее. Уха была жирная, с янтарным наваром. Заметив беспомощный, блуждающий в поисках ложки взгляд Лундстрема, старик вежливо спросил, не нужно ли гостю чего-нибудь, может быть, соли.

— Нет, спасибо, я думаю, что уха достаточно посолена. Я ее еще не попробовал, — сказал, смущаясь, Лундстрем. — Мне нужна ложка.

Услышав это, старик укоризненно покачал головой.

— Если тебе не очень трудно, сынок, пей уху прямо из тарелки. У нас здесь, у стариков в Похьяла, так повелось. Если уху хлебать ложкой, рыба будет плохо ловиться; у вас там, на юге, в городах, этого не знают. А потом начинают жаловаться, что рыба год от году хуже идет в невода. А у нас здесь в Похьяла рыба, слава богу, пока ловится.

И Лундстрем, боясь пролить на стол хоть каплю жирной ухи, стал пить ее прямо из тарелки. От этого уха не стала менее вкусной.

Обед удался на славу, хотя мать все время говорила, что, если бы ее предупредили за день, она зарезала бы хоть овцу или поросенка.

— Да, Эльвира, мы теперь будем вместе уже все время, — немного смущаясь, сказал Олави, — если ты согласишься опять пойти со мной в скитания.

— О чем речь? — спросил Лундстрем.

— Куда еще придется ехать Эльвире? — забеспокоился отец.

— Я только что разговаривал с Коскиненом, — отвечал сразу двум Олави. — Он говорит, что пришли экстренные известия. Он приказал мне готовить всех партизан. Мы, вероятно, уходим через границу, в Советскую Карелию!

— Не может быть! — в один голос сказали Инари и Лундстрем.

— Когда мы вернемся в Суоми, точно неизвестно, но мы вернемся в Суоми, конечно, скоро… Женщин и детей можно брать с собой, тех, которые не боятся трудностей. Вот и все… — Произнеся такую необычно длинную для него речь, Олави замолчал, вопросительно глядя на Эльвиру.

— Не может быть, чтобы уходили в Карелию, — пожимая плечами, усомнился Инари. — Мы должны установить рабочую власть по всей Похьяла на вечные времена. Не может быть. Я пойду сейчас же поговорю с Коскиненом. — Он встал из-за стола и стал наматывать шарф на шею.

У Лундстрема сердце сжалось тоской. «Как же я буду там жить? Я знаю только один финский язык».

У него мелькнула надежда, что, может быть, переводят только обозы; он вскочил и, не поблагодарив толком хозяев и не попрощавшись, выбежал из избы, чтобы догнать Инари.

В Советской России Инари уже бывал. Он ее знал; в последние месяцы он мечтал о том, что и в Суоми у власти встанут трудящиеся. И вот надо уходить, даже без битв, после таких стремительных побед.

Он почти побежал к дому, где сейчас помещался партизанский штаб. Лундстрем отстал от него, остановившись погреть руки у костра.

Молодые партизаны толпились вокруг огня. Кофе был уже готов, но никто, никакой хозяин, никакая харчевня не могли запасти столько чашек разом.

Никогда от сотворения мира в Сала не было одновременно столько людей, как сейчас. Где здесь напасти на всех кофейные чашки! И ребята, красные партизаны, боевые лесорубы, хлебали кофе из чашек, из жестяных, обжигающих рот кружек, из плошек, тарелок, кувшинчиков, мисочек.

Густой пар подымался от вкусного варева.

Здесь, за Полярным кругом, в холодный февральский день, радуясь, пили ребята чудный горячий напиток.

Когда Лундстрем, войдя в дом, где расположился штаб, взглянул на возбужденное лицо Инари и спокойное усталое лицо Коскинена, на котором нестерпимым блеском горели глаза, он сразу понял, что вести Олави были правильными, и сердце его снова томительно сжалось.

— Закрой дверь, — приказал ему Коскинен.

В комнате были еще Сунила и незнакомец, устало растянувшийся на постели поручика Лалука.

Отсветы зимнего заката проникали через заледенелое окно и большими багровыми холстами ложились на пол.

— Но ведь это же значит, что мы, даже не вступив в бой, заранее признаем свое поражение и бежим с поля, — угрюмо говорил Инари.

— Как же ты смеешь говорить какие-то жалкие слова о поражении, когда мы победили! — резко ответил Коскинен. — Мы сорвали им мобилизацию на севере. Это раз. Мы заставили их отвлечь сюда, против нас, часть своих военных сил! И товарищ, — он кивнул на незнакомца, присевшего на кровати, — может тебе подтвердить, что это силы немалые. Все дороги с юга на север сейчас забиты ими. Это два. Мы показали, — всему миру станет это ясно, — как относится рабочий класс Суоми к затеянной ими авантюре! Это три. Мы подали пример другим трудящимся, как себя надо вести, когда Советской стране угрожает опасность! Это четыре. По всей стране наши дела находят отклик. Мы произвели панику у них в тылу, и это еще, безусловно, скажется. Вот уже пять… Так о каком же поражении можно говорить?! Возьми себя в руки, Инари!

Сунила загибал пальцы при счете Коскинена. На его остром лице все время блуждала улыбка, которая Инари сейчас казалась бессмысленной.

Как мечтал всегда Сунила, хоть когда-нибудь, пусть одним глазком, посмотреть на Советскую республику, побывать в ней, и теперь представляется случай, который вряд ли когда-нибудь повторится! Перейти в Советскую Россию вместе со всем батальоном восставших лесорубов — это чудесно! Родных — мать и сестру, текстильщицу из Тампере, можно будет выписать туда позже. Он, может быть, услышит самого Ленина! Молодец Коскинен!

— Но ведь можно двигаться вооруженным батальоном на юг, подымая по дороге людей на восстание! — упорствовал Инари.

— Тебе было бы легче, если бы все наши партизаны, все эти замечательные парни, погибли в бою? — спросил его Коскинен. — Рабочий класс сорвал лахтарям гнусную военную авантюру против Советов. Красная Армия разгромила в Карелии шюцкоровскую сволочь. Лахтари в беспорядке отступают… С юга, отрезая нас от страны, движутся воинские части. Сюда же устремляются выброшенные Красной Армией из Карелии белогвардейские отряды. И все это обрушится на нас. Для чего же идти в ловушку, для чего губить людей?

— А известия твои правильны — и насчет победы в Карелии, и насчет того, какие силы брошены против нас?

— Для того чтобы сообщить нам эти сведения и рекомендацию нашего Центрального Комитета не ввязываться сейчас в бои, вот этот товарищ пробрался к нам на лыжах, пройдя сто восемьдесят километров. — И Коскинен указал на сидевшего на постели незнакомца. Тот кивнул.

— Все это верно, — сказал он. — В Улеаборге многолюдные митинги, в Хельсинки съезд безработных выступил против правительства, против авантюры. В одном Хельсинки на демонстрацию вышло шесть тысяч человек. Повсюду идут митинги протеста против авантюры. Они арестовали редактора рабочей газеты Луито. Они арестовали нескольких членов нашего Центрального Комитета — из мести. Но все же были вынуждены отказаться от военной авантюры. Не завтра-послезавтра все дороги на восток и юг, по которым может идти батальон, будут забиты отступающими из Советской Карелии лахтарями. Они не дадут вам продвинуться на юг. Отрезанные от юга, вы, шестьсот лесорубов, даже если бы присоединились к вам все остальные рабочие Похьяла, не могли бы долго продержаться.

— Теперь, товарищи, идите объясняйте у костров положение всем партизанам, — сказал Коскинен. — Выходим мы завтра утром. Направление — деревня Курти, потом граница и уже в Советской Карелии деревня Конец Ковдозера. Пути нам осталось меньше, чем двести километров. И ты, Инари, пойдешь сейчас к своим ребятам и объяснишь им все.

— А как же Суоми? Неужели ж и на этот раз революция разбита? — с тоскою сказал Инари.

— Для нее мы обязаны сохранить всех людей нашего батальона. Пойми это, дорогой Инари! — Голос Коскинена прозвучал необычно ласково. — Дело свое мы сделали. Оставаться здесь — значит или идти на бой, на заведомое поражение, или просто так отправить на каторгу человек пятьсот. Если бы правительство объявило войну Советам, тогда бы мы отсюда никуда не ушли, дрались бы до последнего. А сейчас это кровопролитие не нужно. Там, в Карелии, все эти ребята будут жить настоящей жизнью…