Алексей почему-то был уверен, что в Соединенных Штатах выкамаривание в любом смысле и в любой сфере не имеет никаких пределов.
Туристы вернулись через три недели. Расспрашивал Алексей Горелов свою сожительницу об американских впечатлениях, наверно, три месяца. После работы, еще не заходя на кухню, он заглядывал в мастерскую Люции Александровны и начинал с порога:
— Фермер, например, купил у фабриканта участок земли хорошей, но глубоко засоренной железной стружкой. Фермер придумал усовершенствование к трактору, ну, допустим, магнитное — вытягивать стружку. Может он, фермер, купить все необходимое в магазине на соседней улице, позвать сыновей или знакомых и сделать, как придумал? Или в ихних магазинах нет такого разнообразного ассортимента и должен мой фермер Джон по своему чертежу заказать на ближайшем заводе, чтобы к завтрашнему дню, ну, ладно, к послезавтрашнему было готово? Заказать на заводе может он или как? Или, допустим, слесарь-инструментальщик Джек видит, что лучше может сделать, чем показано в чертеже, выгодней во всех отношениях. И хочется ему повыкамариваться, сделать по-своему — вроде сюрприза заказчику. Как повернется такое выкамаривание?
Люция, в своем воображении не распростившаяся с шедеврами искусства, хранящимися в США, начинала о них рассказывать Алексею. О том, что в галереях знаменитого нью-йоркского музея Метрополитэн собраны коллекции за 5000 лет развития культуры в разных странах мира. Среди них — в галерее Рембрандта — 700 лучших произведений европейских художников с XIII по XX столетие.
— Представь себе, — Люция вскакивала, тащила Алексея к столу и с карандашом в руках продолжала рассказ, привычно дополняя его быстрыми штрихами. — Я своими глазами видела рембрандтовских «Человека с лупой», «Даму с гвоздикой», «Старуху в кресле»… А ежегодная выставка в музее Уитни лучших современных американских картин и скульптурных работ — нечто прямо противоположное Рембрандту и, однако, очень интересно!
Люция рассказывала Алексею о художнике Максе Вебере, который когда-то хорошо писал рабочих, а в музей Уитни дал свою новую картину «Помещение с фигурами».
— Ни помещения, ни фигур нет — одни квадраты, прямоугольники и пятна! А большая картина известного американского художника Рико Лебруна мне понравилась! Она называется «Слушающие мертвецы». Может быть, он тоже относится к абстрактному искусству — не знаю. Мне картина очень понравилась. Мощные искалеченные фигуры, запрокинув головы, прислушиваются к чему-то. Как будто пытаются понять — забыли или нет живущие на Земле, за что погибали люди.
— Ну и за что погибали? — вызывающе спрашивал Алексей.
Важный рубеж в их разговорах. Критический. Люция заявляла убежденно:
— За справедливость!
Горелов бормотал нескладно, будто продираясь в тумане к важному рубежу, будто не умел одолеть его:
— Не так все было… В партизанском крае, к примеру… Приказ есть приказ… Выполняет боец и уверен, что вернется… А если, к примеру, на мине подорвался, то времени нет сообразить, за что гибнет… А если в землянке минута находилась для разговора, тогда о справедливости могла зайти речь. Опять-таки стоящий человек видит справедливость в том, чтобы повыкамариваться ему вовсю — не в ущерб, конечно, а на пользу делу!
— Вспомнила! — воскликнула однажды Люция. — Вспомнила, что сказал мне Антон Рефрежье в музее Уитни про картину Вебера «Помещение с фигурами». По мнению Рефрежье, эта картина — не абстрактное искусство, а «личные выкрутасы». Рефрежье вполне серьезно говорил и о таком «течении» в современной американской живописи — «личные выкрутасы». То есть выкамаривание, по-твоему, да?
— Если примитивно понимать!
Как-то раз Люция вызвала Алексея на продолжение разговора:
— Расскажу о том, что не примитивно. У нас в Нью-Йорке была встреча с искусствоведами. Один спросил, согласна ли я, что задача искусства, в данном случае живописи, заключается в максимальном выражения личности художника. То есть опять-таки очень близко к твоему выкамариванию, верно? И знаешь, как я ответила: искусство лишь тогда является искусством, когда не только выражает личность художника, но и обращается к личности зрителя: будит его мысли и чувства, формирует его сознание… Хорошо ответила или косноязычно?
Добавила гордо:
— По-моему, я хорошо говорю, когда чувствую себя, как в бою!
Она забыла, как оценил Алексей ее ответ. Помнила лишь, что — то ли с плюсом, то ли с минусом — оценка была равно безразличной. Алексея Горелова не интересовали ни американские искусствоведы, ни тамошние художники, ни коллекции нью-йоркских или вашингтонских музеев.
Люция же никакого представления не имела о возможностях для выкамаривания наивно придуманных Джона и Джека, а врать не хотела. Однажды попыталась правдиво объяснить:
— Понимаешь, я, кажется, немного растерялась там от изобилия вокруг, не сориентировалась — на что нужно смотреть, кроме картин, чему можно поучиться у американцев!
В другой раз она гневно воскликнула:
— Ты заглядываешь ко мне в комнату только для того, чтобы про Америку поболтать!
На что Алексей Горелов хмуро и совершенно трезво заявил:
— Слепая дуреха!
А потом он все реже и реже стал расспрашивать ее про Соединенные Штаты. И, наконец, совсем перестал проявлять свою давнюю дотошную любознательность. Потерял интерес к американскому выкамариванию, понял невозможность его усвоения и применения.
Постепенно сама Люция Александровна стала все более отстраняться от заокеанских впечатлений, может быть, потому, что в Москве все чаще гостили шедевры мирового искусства. Приходилось иногда Крылатовой выстаивать часами перед Пушкинским музеем, или, по-старому, перед Музеем изящных искусств. Но чаще художница получала пропуска на выставки и умудрялась даже провести в залы Мишу и Аришу. Приглашала, конечно, и сожителя своего. Из вежливости. Знала, что не пойдет.
Он действительно отказывался, вроде бы раздраженно. В последнее время он, разговаривая, чуть ли не орал, как многие, кто плохо слышит: явно глох Алексей от постоянного шума в цехе.
Люции Александровне казалось, что преждевременно обрюзг ее сожитель, что не только погасла в нем наивная пытливость, но и еще что-то погасло. Пропало желание проявить себя, показать, доказать, что есть на земле Алексей Горелов! Желание самому повыкамариваться вовсю!
Она знала, что в цехе Алексею Ивановичу поручали такие заказы, которые никто, кроме него, выполнить не мог. Со сроками не нажимали. Горелов работал неторопливо, утверждая, что мысли нужно время, чтобы дойти от головы до кончиков пальцев.
И, может быть, благодаря медлительности, тщательной старательности Алексея Ивановича слава о нем по возвращении его в Москву не переступила порога цеха. Его «золотые руки» вряд ли справились бы с большим количеством заказов, которое общезаводская известность, не говоря уже о районной и городской, неизбежно принесла бы ему. И так уже начальник цеха недовольно косился на «своего» Горелова, уникального умельца, когда тому было поручено выполнить сложный заказ соседнего, расположенного на территории Красного Бора, научно-исследовательского института.
Выполнение заказа задержалось из-за обычной продуманной медлительности Алексея Ивановича. И не только косился начальник цеха — директору всего объединения представлял возражения против использования Горелова вне рамок производственной программы цеха. И директор объединения сначала внял возражениям. Но, видно, новый, недавно вернувшийся из длительной зарубежной командировки руководитель института, что в Красном Бору, Альфред Семенович Мараньев, гораздо большую имел сноровку в кляузных делах.
Горелов, всегда не особо разговорчивый, да и глуховатый уже, поглощенный сложным заказом, не ведал о развернувшейся за его спиной баталии — не менее выкрутасной, чем сам заказ. Коллектив цеха знал. А победу Мараньева переживал потом, как сообщение о поражении любимой хоккейной команды.
Один Горелов был в приподнятом праздничном настроении. И похоже, что причина сего явления была ясна только начальнику цеха, Александру Николаевичу Криницкому, молодому инженеру, не лишенному психологической интуиции. Он догадался, что в Горелове вспыхнула надежда на справедливое широкое признание — естественная для каждого полноценного человека.
Выполнен был «мараньевский заказ» — так его окрестили, но по-прежнему на общих конференциях производственного объединения, на районных и городских активах считалось более правильным для дела либо вовсе помалкивать об Алексее Ивановиче Горелове, либо лишь мельком упоминать его. Он оставался только цеховой знаменитостью…
Придя домой, Горелов жарил себе картошку, а поев и глотнув — по настроению — водки или чаю, брался за решение кроссвордов или за книгу. Без разбора читал все, что попадалось под руку, мог машинально начать листать любой художественный альбом или искусствоведческий трактат, взяв его с письменного стола Крылатовой. Но постоянно возвращался к одному и тому же: читал и перечитывал Лескова о том, как русский умелец подковал блоху. И каждый раз, заново перечитав, восторженно удивлялся:
— Подковал все-таки, черт его дери! Повыкамаривался!