— …Может, Чуковский и не думает сам так, может, я за него придумала, и, значит, я, выходит, я, я предполагаю, что она, что та машина может оказаться у нас?! Или какое-то подобие той машины! — закончила Оля и разревелась, уткнувшись в белый свитер. И казалось, никакой любви не было в ней в ту минуту — только рев от преодоленной боязни высказать все, что на душе.
Не обращая внимания на толпящихся в комнате, Андрей дал ей нареветься, пока она сама не сообразила, что его свитер совсем промок.
— Ну и что теперь? — тупо спросила Оля, отстраняясь от своего товарища и еле овладев голосом, тяжелым от слез.
Андрей молчал. А когда заговорил, Оля поняла, что он так же верит ей, как она верит ему, и что он видит в ней уже не только растерянную заводскую девчонку, самозабвенно бегающую за ним.
— Опасность фашизма — очень серьезный вопрос, — заговорил Андрей Вагранов, по-товарищески положив руку Оле на плечо и уверенно увлекая девушку за собой в Георгиевский зал. — Походим тут и подумаем вместе. Ты ведь сама обратила внимание на выступление делегации Всесоюзной академии наук. Многие в зале в первый раз в жизни видели и слышали таких крупных ученых, верно?
— Конечно.
— Перед нами здесь выступал от Союза писателей товарищ Павленко. Сегодня выступал Корней Чуковский, завтра будет выступать Алексей Толстой. Подумай, что это означает?
— Я еще не очень умею думать, когда мы вдвоем. А когда я одна, мне кажется, что мы вдвоем, и тогда я умею думать. Это непонятно?
— Пожалуй, понятно, — в его голосе послышалась улыбка, — но тогда я скажу тебе, что означает выступление на нашем комсомольском съезде лучших представителей науки и культуры. Это означает, что наша Коммунистическая партия так руководила подготовкой съезда комсомола, чтобы на съезде приобщить комсомол к высотам науки и творчества. И это означает, что партия никогда не допустит никакого подобия гитлеровской машины у нас в стране!.. А теперь, — продолжал он мягко, — я провожу тебя в раздевалку, и ты сейчас же отправишься в общежитие, выпьешь аспирин и ляжешь спать; у тебя лоб горячий и плечи горячие, наверное, простудилась, еще когда в Александровском саду фасонила без пальто, пока я на тебя пиджак не накинул… Ляжешь спать, а завтра будем вместе слушать Алексея Толстого… Очень хорошо вместе слушать интересное…
«Очень хорошо вместе слушать… Вместе слушать».
Они слушали Алексея Толстого вместе, вдвоем, сидя рядом, и Оле казалось, что нет между ними ничего разделяющего их. Никогда раньше не испытывала она такого чувства полной и естественной связи своих мыслей с мыслями другого человека, своих переживаний с его переживаниями.
Алексей Толстой говорил, что строить нового человека, значит, определить все те условия, в которых его личность, питаемая коллективом и, в свою очередь, питающая коллектив, получает наиболее свободный, пышный и продуктивный рост.
Взглянув на своего товарища, Оля столкнулась с его острым синим взглядом, тут же потонувшим в ней, вошедшим в нее так, будто это был не только взгляд, но и слова — ясные, высокие, вдруг зазвучавшие в ней и необходимо дополнявшие то, что сказал Алексей Толстой:
«Ты тогда обиделась, что я работаю с тобой и с другими. Но ведь это и значит строить нового человека. Я коммунист, сам стараюсь быть новым человеком. Стараюсь больше читать, думать, учиться. И я стараюсь строить нового человека, для которого духовная близость, духовная самоотдача — важнейшие составляющие любви, могучего влечения человека к человеку».
Не могла же Оля придумать сама эти слова! Она знала выражения «классовая близость», «идейная близость»… А «духовная самоотдача»? Только вместе, вдвоем они могли, слушая Алексея Толстого, подумать так!
— …Режим современной Германии, — говорил Алексей Толстой, — направлен на превращение личности в нивелированного человека-робота, в живой автомат… К счастью, человек гораздо более сложное и непокорное животное, чем об этом думают фашистские политики и социологи. Живым призывом является пример другой молодежи, весело, с песнями строящей широкий для всех путь в коммунизм.
И снова Оля взглянула на своего товарища и встретила его взгляд. И они оба подумали, что Алексей Толстой продолжает их вчерашний разговор об опасности фашизма и подтверждает: никогда никакого подобия гитлеровской машины не будет у нас в стране!
Потом Алексей Толстой заговорил о поэзии и театре Древней Греции. И Оля была уверена, что она и Андрей опять вместе подумали о греческих мифах. Да, да, Оля чувствовала, что оба они вспомнили греческий миф о двух возлюбленных. В нем мойры соглашаются сохранить умирающему юноше Адмету жизнь, если кто-то возьмет его смерть себе. Любовь девушки так велика, что она умирает вместо него.
Оля согласна была умереть вместо своего Адмета; часть ее останется в нем, не может не остаться, будет жить, радоваться жизни. И не будет у него тогда этой грустной улыбки; Оля ведь жизнерадостная, смеется легко, на лошадях ездит, на лыжах ходит, песни поет, ведь и о ней говорил Алексей Толстой. Хотя, конечно, никакого голоса у Оли нет…
Она знала, что съезд заканчивается, что она расстанется с Андреем. Ваграновым, знала и не осознавала этого. Расстаться с ним, с ее Адметом, было невозможно, немыслимо, неправдоподобно. «Как могу я расстаться с тем «я», которое «он»?!»
В тот же день, 20 апреля, на вечернем заседании Оля и Андрей Вагранов вместе, вдвоем слушали Отто Юльевича Шмидта, который приветствовал съезд от советских полярников. В их делегации были заслуженные полярные летчики, пионеры полярной авиации Чухновский и Бабушкин, Герои Советского Союза товарищи Молоков и Доронин, Иван Папанин.
Отто Юльевич привел очень забавное письмо — одно из многих сотен полученных им:
«Товарищ Шмидт, возьмите меня работать в Арктику; работа в Арктике — мечта всей моей жизни, а мне уже 19 лет».
В зале засмеялись, и Оля тоже, хотя смутно понимала, что, пожалуй, смеется она сама над собой: еще недавно она мечтала «как следует увидеть» начальника экспедиции челюскинцев, а сейчас вся челюскинская эпопея казалась Оле, да, по-честному, казалась ей менее важной, чем комсомольский съезд. И поскольку Оля уже давно решила быть со своим товарищем всегда абсолютно правдивой, она шепотом сказала ему об этом. Андрей улыбнулся:
— Может быть, вообще осуществленные мечты меркнут?.. И кроме того, ты увлекающаяся.
— Нет, — прошептала Оля, с усилием преодолевая обиду и не понимая еще, что ее оскорбило перенесение ее великой любви в категорию увлечения. Но Андрей, кажется, догадался:
— Не обижайся. Я пошутил.
А потом было закрытие съезда, все пели «Интернационал», вся страна Комсомолия пела. И вокруг Оли были все свои, ровесники, молодая смена большевиков. Отзвучал «Интернационал». Съезд закончился, но делегаты еще шумно теснились в фойе Зала заседаний. Олин первый в жизни настоящий товарищ был недалеко от нее. Оля все время видела его. И вдруг толпа совсем придвинула их друг к другу. И будто время прошло сквозь них обоих — они прожили на земле вместе до самой смерти, долгие годы прожили в одно мгновение — и снова оказались рядом в Большом Кремлевском дворце.
Ольге было и гордо и тревожно. И горло сжимало рыдание.
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу.
Он высвободил из тесноты свою руку и провел горячей сухой ладонью по ее щеке:
— Не надо плакать! — Улыбнулся. — У тебя глаза на мокром месте.
Ребята толпой выходили из Зала заседаний, страна Комсомолия все плотнее окружала Олю Пахомову и Андрея Вагранова. И, зареванная, вплотную прижатая к нему, Оля уже ничего не слышала, кроме стука его сердца сквозь его пиджак и ее кофточку к ней, навсегда в ее жизнь.
И еще немного погодя они сидели вдвоем — Оля чуть поодаль от Андрея — на «их» скамейке, в «их» Александровском саду. Вечернее солнце грело как полуденное, и ветки начали зеленеть, казалось, вот только что, у них на глазах.
— Попрощаемся здесь, — сказал он.
А Оля уже попрощалась с ним в фойе Зала заседаний и поэтому только кивнула.
Они молчали, но Оле в этом молчании слышался ее голос и его голос, ну да, слышалось их окончательное прощание, последний в стране Комсомолии их разговор.
«Значит, расстаемся сейчас, здесь, через несколько минут?» — мысленно спросила Оля и представила себе его ответ:
«Да». (Жесткие синие глаза, мягкая грустная улыбка.)
«Наверное, никогда больше не увидимся?» — так же мысленно спросила Оля, впервые отчетливо осознав тот простой факт, что, хотя Андрей Вагранов для нее первый в жизни настоящий товарищ, он даже не знает ее фамилии и по имени ни разу ее не назвал; значит, не удержалось оно в его памяти, и Оля для него просто частица коллектива, частица общей массы, притянутая к нему магнетизмом, может быть, непонятным ему самому. Но вопреки этому отчетливому сознанию великие секунды жизни съезда встали перед Ольгой и каждый жест человека, которого она полюбила, каждый его взгляд, каждое слово. И хотя он сейчас молчал, Оля прямо-таки услышала его ответ: «Мы увидимся, и, наверное, скоро».
«Если ты правда захочешь этого, напиши!» — мысленно взмолилась Оля, впервые подумав о нем «ты». И с отчаянной смелостью любви, пытаясь вырваться из общей массы, она настойчиво сказала:
— Оля Пахомова я. Ты ни разу не назвал меня Олей. А я Оля. Оля Пахомова. Так и надо написать. А можно просто по имени. На заводе, — сказала она уже со звонкой гордостью, — меня знают и называют так. А если, — продолжала Оля, взглянув ему в глаза, — если мы встретимся только через несколько лет, то я подойду и скажу, и пусть это будет нашим паролем, подойду и скажу: «Это вы? Это я!»
Он коснулся ладонью ее щеки.
— Хорошо, — сказал он, — мы с тобой еще обязательно встретимся.
Так и сказал. На этот раз не послышалось Оле, он так сказал: