Изменить стиль страницы

Бельмонта молчал, его бархатные черные глаза были грустными, умоляющими.

— Слышали вы мой ответ, сударь? — загремел Сумароков и, сжав кулаки, грозно двинулся на посетителя.

Тот, испуганно попятившись, распахнул дверь и скрылся.

Сумароков в раздумье походил по комнате.

— Видал, Иван? — обратился он к Ерменеву, по-прежнему сидевшему в углу. — Паяц вертепный!.. Пульчинелла! Повсюду шатался, гроша медного не нажил. А к нам приехал, мигом фортуну составил. Персона, антрепренер! — Он вздохнул и полез в карман за табаком. — Сперва лебезил передо мной… Еще бы! Ведь я ему и театр выхлопотал, и трагедии мои дал для представления, и актеров обучил. А он, бестия, вместо благодарности снюхался с ненавистниками моими. Немало их, и особы преважные! Сам граф Петр Семеныч Салтыков, например. Гонение на меня повели, комплот[8] составили, а синьора Бельмонти избрали сих козней исполнителем. Выставили меня всей Москве на посмешище!..

— Это как же? — удивился Ерменев.

— Гнусная история, вспоминать больно и… стыдно! И после мерзкого предательства явиться ко мне! Какое бесстыдство!.. А цель-то какова? Видишь ли, граф Салтыков удрал, а итальянцу без покровителя в Москве никак не возможно. Да еще в столь смутную пору! Вот он опять ко мне на поклон. Знает, каналья: Сумароков сердит, да отходчив… Ох, брат, не могу привыкнуть к низости людской!

— Пора бы, Александр Петрович, — заметил Ерменев улыбнувшись.

— Вот как! — Сумароков снова вскипел. — Нет, государь мой, не привыкну. До гроба, до последнего моего дыханья!.. Разве напрасно прославлял я в трагедиях моих честь, благородство души, высокие помыслы? Разве впустую высмеивал в комедиях льстецов, плутов, лгунов?.. Моим пером заслужил я признательность соотечественников и похвалы просвещеннейших умов Европы. Вот!.. — Он извлек из-за пазухи тщательно сложенную бумагу. — Погляди: это письмо великого Вольтера! Храню его, как святыню, на сердце моем. Знаешь ли, что он мне пишет?..

Снова появился камердинер.

— Готово, батюшка-барин, — сообщил он. — Кладь всю уложили. Можно и в путь.

— Да, да!.. — заторопился Сумароков, пряча письмо. — Прочитаю тебе как-нибудь после. А теперь — пора! Так как же, Иван, поедешь со мной?

— Пожалуй, поеду, — решил Ерменев. — Надеюсь, долго не загощусь…

— А хоть бы и долго. Я только рад буду… Итак, с богом!.. Снеси-ка, Антип, эти вот книги да бумаги, — приказал он камердинеру, — и запрягать!

Вскоре обоз выехал со двора. Впереди, в старомодной, облупленной коляске, Сумароков со своим гостем; на козлах, рядом с кучером, старик Антип. За коляской следовали два возка, нагруженные ящиками, корзинами, баулами, перинами, подушками. Обоз пересек Кудринскую площадь, направился вверх по Никитской. Солнце уже село, наступили летние прозрачные сумерки. Улица была пустынна, только у кабаков толпился народ, раздавались ругань, нестройное пьяное пенье. На Красной площади у заколоченных торговых рядов было особенно шумно.

В центре плотного кольца простолюдинов коренастый паренек лихо отплясывал трепака. Зрители подпевали, ухали, притоптывали.

— П-а-а-ди! — закричал кучер. — Дорогу!

Пляска прекратилась.

Чернобородый мужик в рваном армяке схватил лошадей под уздцы.

— Чего горло дерешь! — огрызнулся он, злобно глядя на кучера из-под косматых черных бровей.

— Торопятся господа, ан чума все равно догонит! — весело крикнул паренек, который только что плясал.

— Пропусти их, братцы! — вмешался русый голубоглазый молодец. — Пусть их едут к… — Он добавил непристойное словцо. — Авось и сами управимся…

Толпа медленно расступилась. Вслед коляске полетели забористая брань, улюлюканье, хохот.

— Слыхал? — спросил Сумароков соседа.

— Не глухой.

— То-то!.. Пока еще цветики, ягодки впереди…

За Москворецким мостом коляска обогнала подростка лет четырнадцати. На нем был малиновый гимназический кафтанчик с голубым воротником и огромными медными пуговицами, на голове — поярковая треуголка.

— Вон Петруша Страхов, — указал Сумароков. — Должно быть, из карантина возвращается, несет отцу сведения об умерших. Позавчера было пятьсот, может, бог даст, нынче на убыль пошло…

Приказав кучеру остановиться, он окликнул мальчика. Тот подошел к экипажу, поклонился, пристукнув каблуками.

— Сколько нынче, Петруша?

— Шестьсот десять, Александр Петрович, — деловито отрапортовал гимназист.

Сумароков только махнул рукой. Мальчик заспешил дальше. Он уже привык к заунывному погребальному звону колоколов, колымагам мортусов, наполненным трупами. Пробегая по опустевшим московским улицам, он не ощущал ни страха, ни уныния. Ему даже нравилось, что взрослые, почтенные люди с нетерпением поджидают его, чтобы расспросить о новостях.

Жили Страховы на Зацепе, у Серпуховских ворот. Петрушин отец был псаломщиком в церкви. Многие церковнослужители либо вовсе покинули Москву, либо попрятались за семью замками. А Иван Страхов, хотя и мог найти приют у родственника, жившего под Рязанью, остался на месте и продолжал исправно исполнять свои обязанности.

Однако он принял всяческие меры, чтобы не допустить заразу в свой дом. Ворота всегда были на запоре. Костер на дворе горел денно и нощно. В горницах дымились курительные свечи, чадили жаровни с древесным углем, по стенам были развешаны корзиночки с чесноком, на столах и полках стояли склянки, наполненные ароматным уксусом.

Старший сын Страхова служил письмоводителем при карантине, а младшему, гимназисту Петруше, отец наказал ежевечерне ходить к брату за сведениями: сколько народу погибло от моровой язвы за день.