Изменить стиль страницы

Александра Петровича Егорушка побаивался. Его раздражительность, частая смена настроений, припадки бурного гнева, сопровождавшиеся громоподобными возгласами, от которых дребезжали стекла, пугали мальчика. Зато Ерменева он сразу полюбил. Все ему нравилось в этом человеке: простота, приятный голос, а главное — тот разговаривал с ним охотно, как со взрослым.

…Они обогнули господский дом и по узкой аллее, обсаженной старыми березами, вышли за ограду небольшого парка.

Усадьба стояла на пригорке. Внизу был глубокий овраг, поросший ельником и чахлыми осинами, за оврагом — деревня.

Сумароковское поместье выглядело неказисто. Дом обветшал. Деревянные колонны перед парадным подъездом облупились, крыша протекала, окна и двери рассохлись, в комнатах гуляли сквозняки. Деревушка тоже имела унылый вид. По всему было видно, что хозяйство здесь велось кое-как. Прежде Сумароков живал в Сивцове подолгу, устраивал там частенько театральные представления. Доморощенные актеры из дворовых разыгрывали сумароковские трагедии.

Потом Александр Петрович надолго застрял в Петербурге, где управлял императорским театром. По выходе в отставку он вскоре переехал в Москву, но, занятый и там театральными делами, наезжал в Сивцово изредка и ненадолго. Сушков командовал имением по-военному, сурово взыскивал с мужиков за малейшую провинность, но в хозяйственных делах смыслил мало.

Ерменев со своим маленьким приятелем спустились в овраг. На дне его журчал узенький ручеек. Был конец июля, дни стояли ясные, жаркие, давно уже не было дождей. Наверху трава пожелтела, листья на деревьях пожухли, покрылись серым налетом пыли. А в овраге было прохладно и свежо.

— Хорошо, братец! — вздохнул живописец.

Он отер пот со лба, расстегнул кафтан. Мальчик опустился на корточки, разглядывая стрекозу, усевшуюся под цветком.

Они перешли ручей по камушкам. Послышалось негромкое девичье пение.

— Дуняша! — окликнул Ерменев. — Никак ты?

Девушка вскочила, быстро накинула на голову платок.

— Чего испугалась?.. Сиди! И мы присядем рядком.

Девушка стояла, опустив голову и слегка заслоняясь локтем.

— Садись, садись! — сказал живописец и потянул ее за рукав. — Какая дикая!

Он опустился на землю. Девушка присела немного поодаль. Егорушка бегал меж деревьев.

— Где же Павел?

— Пошел сено убирать.

— А ты?.. Небось ленишься? Разве стихи разучивать лучше, чем в поле работать?

Девушка кивнула головой.

— Вот как? Чем же лучше? Ведь ты и слов не понимаешь…

Дуня помолчала.

— Это как песня!.. — сказала она вдруг.

Ерменев внимательно смотрел на нее. Длинная каштановая коса, падающая на спину из-под повязанного на голове платка. Чистый высокий лоб. Широко расставленные серые глаза. Легкий пушок на смуглых щеках.

Он раскрыл альбом, взял карандаш.

— Посиди спокойно, Дуняша! — сказал он. — Вот так, как сейчас…

— Нельзя! — сказала девушка строго. — Я пойду, барин.

— Отчего же?

— Нельзя! — повторила она упрямо. — Ко двору пора.

Она встала.

— Ну ладно! — сказал Ерменев. — Мы тебя проводим.

Они вышли в поле. Рожь почти всюду была убрана, только кое-где еще виднелись снопы. Деревня вытянулась прямой линией между полем и опушкой леса.

Отец Дуняши перед крылечком точил косу.

— Бог в помощь! — окликнул его Ерменев. — Дочку тебе привели.

Кузьма поднял голову и, сняв шапку, поклонился в пояс.

— Нам по пути было… Войти можно?

— Входи с богом. Только нехорошо у нас: тесно, нечисто.

— Это не беда.

Ерменев вошел во дворик, мальчик последовал за ним. Дуня шмыгнула в избу. Кузьма отложил косу, вытер руки краем рубахи.

— Не побрезгуешь нашими харчами, барин? — предложил он.

— Я бы рад, да совестно.

— Не объешь!

В избе было дымно, стоял кислый запах капусты, овечьей шерсти, дубленой кожи. У печи возилась пожилая женщина, с выбившимися из-под косынки жидкими прядями седых волос.

— Марья! — сказал хозяин. — Собери-ка поесть!

Они уселись за стол: Кузьма с Ерменевым, Егорушка примостился рядом. Женщина поставила горшок со щами, каравай свежего ржаного хлеба, три деревянные ложки. Дуня стояла в сенях. Ели молча, сосредоточенно, шумно хлебая горячие жирные щи и постукивая ложками. Женщина стояла в сторонке, подперев щеку рукой.

Отложив ложку, хозяин встал, троекратно перекрестился на икону. Потом опять присел на лавку.

— Родня будете нашему барину? — заговорил хозяин.

— Нет, — ответил Ерменев. — Некогда учил меня Александр Петрович уму-разуму, потом в Академию художеств определил.

— Это что ж такое?

— Училище. Учат рисовать картины, статуи делать. Из глины, мрамора, бронзы… Дома красивые строить.

— Так! — произнес хозяин глубокомысленно. — Дома — это понятно… Избу всякий выстроит, были бы бревна да пила с топором. А вот господский дом, он большой, красивый… Так не поставишь, тут уменье требуется. Ну, а картины? И эти, как их?..

— Статуи, — подсказал Ерменев.

— Ну да… идолы вроде. У нашего барина такие-то в зале стоят, я видал. Они к чему?

— От картин человеку удовольствие. Веселую картину посмотрит — радуется, печальную — горюет.

— От горести какое ж удовольствие? — заметил крестьянин. — М-да!.. Непонятно! Вот, скажем, святая икона. Она спасителя изображает, матерь божью, святых угодников. Чтоб на нее молиться. Понятно! А другие картины зачем? Ну, меня станешь малевать или лес, поле, речку. Это и так всякому видно. Дуньку мою барин Александр Петрович вытребовал для тиятру. Знаю я это, лет десять назад такие представления здесь делали. Господские забавы! Чудно мне! Люди почтенные, умные, словно ребятишки, тешатся! То игрища, то картины.

— Не одни только господа, — возразил художник. — Тебя как звать-то?

— Кузьма Дударев.

— А по батюшке?

— Отца Григорием звали.

— Так вот, Кузьма Григорьевич… Я ведь не барин. Тоже из мужиков.

— Чего? — переспросил изумленный хозяин. — Как так?

— Отец мой, Алексей Ерменев, в государственных крестьянах состоял. Взяли его к царскому двору конюхом. Еще при покойной императрице Елизавете Петровне… Вот и рос я в царском дворце, с самим цесаревичем, Павлом Петровичем, игры игрывал.

— С кем?

— Наследником, сыном нашей царицы.

— И каков же он?

— Мальчиком был не зол. Только вспыльчив и своеволен.

— Ну да, как есть он — царское дитя… — Кузьма почесал затылок. — А ты, значит, конюхов сын? И с царским вместе?.. Чудно!

— Пока детьми были. Чтоб ему одному не скучно… Учили меня всякому, даже французскому языку.

— Опять же непонятно! — сказал Кузьма. — С царевичем запросто, а картинки малюешь. Зачем?

— Затем, что люблю я это дело. И не я один. Есть еще живописцы из деревенских. Сыновья крепостных…

— Чудно! — задумчиво повторил Кузьма.

… Вечером, сидя за ужином, Ерменев рассказывал об этой беседе.

— А ты чего ждал? — пожал плечами Сумароков. Мужики наши невежественны, тупы.

— Невежественны — это так. Но тупости в нем не заметно.

Сушков подтвердил:

— Кузьма Дударев мужик сметливый. Пожалуй, чересчур. Продувная бестия!

Живописец продолжал, как бы не слыша замечания управителя:

— Он прекрасно понимает, что господский дом не только прочен, но и красив. И умеет отличить хорошо написанную икону от скверной мазни. Стало быть, не в тупости дело. Просто для него картины, статуи, театр — пустое баловство. Забавы барские, затеянные от безделья.

— Ахти, какая беда! — воскликнул Сумароков насмешливо. — Кузьме Дудареву, вишь, цветы парнасские не по вкусу! Словно для него они припасены.

— Для кого же? — спросил Ерменев серьезно.

— Для людей образованных, сударь. Вот для кого!

— А много ли таких в нашем отечестве?

— Мало! — крикнул Сумароков с досадой. — Очень мало!.. Вот и надлежит умножить.

— Да как? — В голосе Ерменева послышалась свойственная ему страстность. — Как этого достигнуть?

— Просвещением! — ответил поэт. — Не из мужиков ли вышел Михайла Ломоносов? Из мужиков! Из самых диких, поморских! Да ведь и ты, Иван, тоже не дворянской крови.

— Капля в море! — усмехнулся Ерменев.

— Я и говорю: надо, чтобы было побольше. Сие во многом зависит от нас самих. Долг повелевает нам просвещать и обучать крестьян. Ибо кто таков помещик, как не отец и попечитель вверенных ему людей?

— Ох, Александр Петрович! — вздохнул художник. — Не поздоровится от такого попечения. Торгуют мужиками, словно скотом, истязают их нещадно…

— У меня, сударь, никого не истязают! — строго прервал Сумароков.

— Я про вас и не говорю.

Сумароков, помолчав, сказал:

— Не спорю, есть среди нас изверги, потерявшие облик человеческий. В семье не без урода… Только их по головке не гладят. Вон Дарью Салтыкову, помещицу, за мучительство крепостных велено дворянства и имения лишить, в яму на цепь посадить на всенародное поругание… Слыхал небось?

— Слыхал, — ответил Ерменев. — Однако не заблуждайтесь. Покарав одного-двух тиранов, тиранства не истребишь. Вы сказали; помещики обязаны просвещать крестьян. Да куда им, коли сами грубы, дики! Невежд полным-полно и среди столичной знати. Каково же провинциальное дворянство?

— Что верно, то верно! — подтвердил Сумароков. — Нравы у нас варварские… И я горжусь, что сочинениями моими способствую их умягчению… Разве не так?

— Так, Александр Петрович, — подтвердил художник.

— И не одними сочинениями! Учу мужицких детей искусству театральному. Вот чудодейственное средство, просвещающее умы, облагораживающее души!..

Ерменев хотел было что-то возразить, но поэт уже несся дальше на крыльях стремительной своей фантазии.

— Знаешь ли, что я задумал? Открою новый театр… В Москве! Свой собственный! Чтоб не зависеть от торгашей, не кланяться вельможам… Актеры сыщутся, только кликни клич! Многие из прежних моих питомцев не задумаются оставить императорскую сцену, коли Сумароков позовет… Да еще новые явятся, молодые! Отсюда Дуню повезу! Может, еще кое-кого найду… То-то будет сюрприз синьору Бельмонти! Накось, выкуси, мошенник!