1
Почтовая карета, выехавшая из Петербурга, добралась только до Твери. Дальше к Москве не пропускали. Взвалив на спину дорожный мешок, Ерменев пошел пешком. Время от времени он отдыхал на лесных полянках, а на ночь останавливался в придорожных деревнях. Повсюду ему рассказывали об ужасном бедствии, постигшем Москву…
Началось это еще месяцев шесть назад — в канун нового, 1771 года. Привез один фабричный хворую жену на Суконный двор, что у Каменного моста. Лекарь, обнаружив опухоли за ушами, пустил кровь, назначил травяные примочки. На другой день женщина померла, а вслед за ней еще несколько человек, живших по соседству.
И пошло!.. К лету моровая язва разгулялась по всей Москве. Невозможно от нее уберечься ни уксусом, ни огнем, ни молитвой. Проснется человек поутру жив, здоров, а к ночи, глядишь, почернел и корчится в муках, покинутый разбежавшимися в страхе близкими. Лекари — все больше немцы — губят православный народ, а попы и подступиться не хотят к зачумленному дому. Так и мрут люди, без покаяния и святого причастия. Знатные баре умчались из города, сбежал и сам главнокомандующий, граф Петр Семенович Салтыков. Осмелели воры, шарят среди бела дня по чужим погребам, взламывают заколоченные лавки и амбары…
— Видно, конец пришел Белокаменной! — вздохнул мужичок, приютивший путника в подмосковном селе Всехсвятском. — И откуда только взялась напасть?
— Говорят, из Турции, — ответил Ерменев. — Войска наши там в походе. Вот и занесли.
— Из Турции? — недоверчиво повторил хозяин, пощипывая взъерошенную бороденку. — А был иной слух…
— Какой?
— Не из приказных ли будешь? — осведомился мужичок.
Ерменев покачал головой:
— Мастеровой я…
Мужичок окинул его взглядом:
— Одежонка на тебе худая и по обличью, видать, из деревенских.
— Так и есть, — подтвердил Ерменев. — Отец мой конюхом был… Ну, так какой же слух?
Мужичок помялся. Потом, не утерпев, склонился к уху гостя:
— Странник проходил. Сказывал: наслана язва моровая в наказание. Дескать, господь карает за злодейское убиение государя Петра Федоровича.
Ерменев усмехнулся:
— Разве жители московские в том повинны?..
— Ну, значит, Москва-матушка как бы за всю Русь в ответе. Уж так издавна повелось.
— А Русь тут при чем? — насмешливо спросил гость.
— Так странник объяснял… — сказал хозяин и, остерегаясь продолжать спор, замолк.
На другой день, после полудня, путник подошел к заставе. Караул остановил его.
— Назад! — приказал унтер. — В Москву входить не дозволено.
Ерменев подал пакет. Унтер неохотно развернул его.
— А что здесь писано? — спросил он.
Путник прочитал:
— «Императорской Академии художеств исторический живописец Иван, Алексеев сын, Ерменев следует в город Москву по надобности оной Академии…»
Унтер вытянулся.
— Что ж, проходите… Только худо нынче в Москве. Зараза… Мор!.. Может, вам неведомо?
— Слыхал, — сказал Ерменев спокойно.
— Как вашему благородию будет угодно. — Унтер отодвинул рогатку, пропуская путника.
— Это кто же? — полюбопытствовал один из солдат.
— Императорский писец! — важно объяснил унтер.
— Не врет ли?
— Бумагу видал, дурья голова? Герб с царским венцом, края золотые…
Ерменев пошел по Тверской-Ямской.
Во дворах горели костры, и едкий дым, гонимый ветром, взлетал над приземистыми домиками. С разных сторон доносился унылый колокольный звон. Навстречу, громыхая, тащилась телега, покрытая просмоленной рогожей. На облучке восседали двое в широких вощеных балахонах и белых масках. Из-под рогожи торчала почерневшая человечья нога. Порыв ветра дохнул отвратительным смрадом. Ерменев зажал нос и отвернулся.
Под покосившимся заборчиком в пыли сидели ребятишки, погруженные в глубокое, недетское раздумье. Снова послышался грохот колес.
— Мо́ртусы! — вскрикнул один из мальчишек.
Дети бросились врассыпную. Телега въехала в ворота соседнего двора. Страшилища в зловещих нарядах соскочили на землю, в руках у них были длинные железные крючья. Ерменев заглянул во двор. Фурманщики распахнули ставни избы, просунули крючья внутрь. Пошарив, один вытащил крюком труп, другой стал поливать его дегтем.
— Мортусы! — объяснил старичок, подошедший сзади. — Каторжники, бывшие душегубы! Им за это помилованье. Такие-то страшнее чумы, право слово!..
Расспросив старичка, как пройти на Пресню, Ерменев углубился в лабиринт убогих, кривых переулков.
— Не ко времени ты приехал, Иван! Сам видишь…
Сумароков рылся в шкафу, извлекая оттуда вороха исписанных листов. Груды книг, тетрадей, связки бумаг громоздились на столах, подоконниках, креслах, на полу, Ерменев стоял у притолоки.
— Уж не в чужие ли земли собрались, Александр Петрович? — спросил он.
— Как бы не так! — проворчал хозяин, продолжая складывать бумаги. — Сумарокова в чужие земли не посылают… Другие путешествуют, из молодых, да ранние… А Сумарокову, братец, и в Питер съездить не на что. Обобрали, мошенники! В Сивцово, сударь, в Сивцово! — крикнул он фальцетом. — В мою серпуховскую. Деревенька убогая, да своя, никому кланяться не надо.
Он швырнул на кресло последнюю связку, с трудом разогнул спину, отряхнул пыль с камзола.
— Ну, говори, чего ради в Москву пожаловал? Садись вон туда.
Ерменев присел на груду книг, сваленных в угол, и стал рассказывать:
— В запрошлом году окончил я Академию художеств. Но аттестат получил только по четвертому разряду. Оттого к должности не был определен.
— Отчего ж? — с укоризной спросил Сумароков. — Не способен к художеству? Или по лености?
— Ни в том, ни в другом не упрекали, — сказал Ерменев. — Проштрафился. С начальством не поладил.
— Ах озорник! — Сумароков погрозил гостю пальцем. — Да не мне тебя судить, я и сам с начальством не поладил… Продолжай, братец, продолжай!
Живописец рассказал о мытарствах, которые ему пришлось терпеть в течение почти двух лет. Только недавно в судьбе его произошла перемена. Встретил он в академии знаменитого архитектора Василия Ивановича Баженова.
Тот сразу признал Ерменева:
— Как же, помню! Сумароковский протеже. Покровителя твоего высоко уважаю и люблю всей душой!
Сумароков кашлянул и кружевным платочком отер глаза.
— Взял меня Баженов к себе, — продолжал Ерменев. — Зачислил архитекторским помощником второго класса. Жалованье невелико, да зато дело преинтересное. Государыня поручила господину Баженову выстроить в Московском Кремле новый дворец. Великолепное будет здание!.. Вот и послал меня Василий Иваныч сюда: подробно местность описать, обмерить, и прочее.
— Одобряю! — воскликнул Сумароков. — Повезло тебе! В зодческом искусстве нет у нас мастера, равного Баженову. Да и в чужих землях немного таких сыщется. Его в Париже увенчали славой, в Италии… Наконец-то нашлось для него достойное дело, а то ведь по возвращении из Европы с хлеба на воду перебивался. Авось вспомнят и других русских людей, незаслуженно забытых! Радуюсь и ликую!
Он вынул прямо из кармана щепотку табака.
— Да!.. Только не ко времени ты приехал! Чума здесь… Язва моровая!
— Да, пожалуй, не ко времени, — задумчиво сказал Ерменев. — Хотя заразы я не страшусь.
— А я страшусь! — с досадой крикнул Сумароков. — Бегу прочь, словно Орест, преследуемый Эринниями… Уж коли старикашка Салтыков, некогда самого Фридриха одолевший[1], струсил… умчался, забыв честь и долг, то простым смертным и подавно не в укор… Да тут не только болезнь! Народ озлобился, в отчаяние пришел. А начальство почти все сбежало. Такое начнется, что только держись! Нет, братец, надо уезжать. Нынче же!.. Вот только солнышко зайдет, а то днем совестно… Народ глазеет: баре разбегаются, а простолюдину некуда податься. Совестно!.. Но ничего не поделаешь… Поезжай-ка и ты со мной, Иван! Здесь тяжко: где будешь жить, чем кормиться? Кончится поветрие, вместе воротимся.
Вошел старик камердинер, одетый в потертую, выцветшую ливрею.
— Не извольте гневаться, батюшка, — доложил он. — Еще посетитель…
— Гони прочь! Никого не принимаю.
— Я сказывал, а он — свое.
— Да кто таков?
— Итальянец… Давненько не бывал.
— Бельмонти? — Сумароков снова вынул из кармана горсть табака. — Что понадобилось этому прохвосту?
А непрошеный гость тем временем уже успел протиснуться в приоткрытую дверь. Остановившись у порога, он покорно склонил голову в завитом, напудренном парике, сложил пухлые руки на кругленьком брюшке.
— Je vous demande pardon d’être venu sans permission[2], — заговорил он по-французски с резким итальянским выговором.
— Да! — прервал его Сумароков по-русски. — Да, синьор! Никто тебя не приглашал. Как же осмелился ты явиться к тому, кого оскорбил смертельно!
— О! — простонал Бельмонта. — Зачем так жестоко! Я пришел объясниться… La grace et la magnonimite de vorte Excellence sont bien connues de tout le monde…[3]
— Ни объяснений, ни комплиментов ваших мне не надобно, — отрезал хозяин дома.
— Ah monsieur, ne repousser pas un pauvre diable, qui ne désire que de corriger sa faute![4] — патетически воскликнул толстяк. — Как говорят русские: «Виноватую голову шпага не режет».
— Экая слезная драма! — усмехнулся Сумароков. — Разыгрывайте их на театре вашем, но не у меня, в доме.
— Верьте мне, Александр Петрович… — На смуглом лице появилась страдальческая гримаса: — Peur moi c’est une question d’honneur[5].
— Et vous osez parler d’honneur![6] — гневно воскликнул Сумароков. — Слышишь, Иван: синьор Бельмонта рассуждает о чести! А сам — мошенник всесветный!..
— Мошенник? — повторил итальянец смущенно. — Mais… C’est trop fort![7]
Сумароков вдруг от души расхохотался. Улыбнулся и художник, с любопытством наблюдавший эту сцену, Но Сумароков опять нахмурился.
— Вот что, любезнейший, — сказал он твердо. — Беседовать с вами не имею ни времени, ни охоты. Сношения наши покончены, не пытайтесь разжалобить меня!.. На сем — прощайте.