В подвале
Все мы видели его и видим почти каждый день. Мы не обращаем на него внимания, снова и снова проходим мимо того места, где он лежит, и не задумываемся о нем, словно он и должен там лежать, словно он – неотъемлемая принадлежность нашей жизни. Я говорю о Линдгрене, человеке с отсохшими ногами, который ползает по улицам и бульварам, отталкиваясь от земли руками в кожаных рукавицах; ноги его тоже обшиты кожей. Лицо с короткой бородкой отмечено страданием, которого не в силах выразить маленькие, покорные глаза. Все мы встречали его и встречаем его постоянно, мы привыкли к нему и не замечаем его, будто он – частица нас самих. Мимоходом суем мы монету в его высохшую руку – ему ведь тоже нужно жить.
Но все почти знают об этом старике только то, что он существует на свете. Поэтому я расскажу все, что мне известно о нем.
Я часто останавливался поболтать со стариком, в нем было что-то доброе и успокаивающее, и мне нравилось разговаривать с ним. Я так часто возле него останавливался, что прохожие могли подумать, будто это мой несчастный родственник. Но это не так. В нашем роду нет убогих, а то горе, которое выпало нам на долю, мы несем с достоинством, и миру оно неведомо. Однако я считаю, что нужно иной раз постоять и поговорить с ним – и для него, чтобы он не чувствовал себя отверженным, да и для меня самого, так как ему было что порассказать.
Мне вовсе не казалось, будто между нами такая уж пропасть; и я частенько думал, что, если бы у меня отсохли ноги и мне приходилось бы вот так же ползать по земле, в этом не было бы ничего странного и у меня не было бы никаких оснований удивляться, почему мне выпала такая судьба. Так что между нами словно было что-то общее.
Однажды осенним вечером я натолкнулся на него в парке, где обычно встречаются влюбленные. Он лежал под фонарем, на освещенном месте, и протягивал худую руку, хотя вокруг никого не было; может быть, он надеялся, что от любви люди становятся щедрее, а скорее, просто не разбирался в делах этого мира и лежал с протянутой рукой где придется; или, может, он жил где-нибудь поблизости. Недавно прошел дождь, всюду стояли лужи, Линдгрен весь перепачкался, и вид у него был усталый и больной.
– Не пора ли вам домой, Линдгрен? – сказал я. – Уже поздно.
– Да, – ответил он, – пожалуй, надо двигаться.
– Я немного провожу вас. Где вы живете?
Он сказал мне свой адрес, и оказалось, что мы живем совсем рядом и нам по пути.
Мы наискосок пересекли улицу.
– А не страшно вам переходить дорогу? – спросил я.
– Нет, что вы, – ответил он. – Ко мне все очень внимательны. Вчера полицейский специально ради меня остановил движение. Правда, он велел мне поторапливаться, но в этом нет ничего удивительного. Нет-нет! Меня здесь все знают, и все привыкли ко мне.
Мы медленно продолжали путь. Мне приходилось останавливаться на каждом шагу, иначе он не поспевал за мной. Начало моросить. Он полз рядом со мной, цепляясь грязными руками за камни и подтягивая свое тело, словно усталое животное, пробирающееся домой, к себе в нору.
Но это был такой же человек, как я, он разговаривал, вздыхал, и, хотя видел его я плохо, потому что вечер был пасмурный и горели лишь редкие фонари, я все время слышал его, чувствовал, как он торопится поспеть за мной, и мучился невыразимой жалостью.
– А не сетуете ли вы, Линдгрен, на свою судьбу? – спросил я. – Наверно, часто она кажется вам горькой?
– Нет, – ответил он. – Это, наверное, очень странно, но я считаю, что судьба моя вовсе не так тяжела, как думают другие. Ко всему привыкаешь. Я же таким родился. Ведь когда человек здоров, а потом с ним вдруг ни с того ни с сего случается такое, это куда хуже. Нет, мне, по-моему, не на что жаловаться, если подумать хорошенько. Бывает, людям еще труднее живется. Я избавлен от многого, что приходится переживать другим. Мне живется спокойно, судьба ко мне милосердна. Если разобраться, так я вижу одно хорошее.
– Как это? – удивился я.
– Ну да, я встречаюсь только с хорошими людьми, только они останавливаются, чтобы подать мне монету. А про остальных я ничего не знаю, они всегда проходят мимо.
– Вы, Линдгрен, я вижу, умеете все повернуть к лучшему! – сказал я с невольной улыбкой.
– Нет, это так и есть, – возразил он строго. – И это нужно ценить.
Но на самом-то деле я отнесся к его словам серьезно. Я понял, что он прав, – блажен, кто видит в жизни только хорошее.
Мы все шли и шли. Неподалеку, в подвальной лавчонке, горел свет.
– Я куплю хлеба, – сказал он, подполз к окошку и постучал.
Вышла девушка с аккуратным пакетиком.
– Добрый вечер, Линдгрен, – сказала она. – Ух, ну и погодка! Пора, пора домой.
– Да, пора, – ответил старик, они кивнули друг другу на прощание, и девушка закрыла дверь.
– Я все покупаю только в подвалах, – сказал он, когда мы двинулись дальше.
– Да, я понимаю, – отозвался я.
– Там люди всегда приветливее.
– Угу, возможно.
– Нет, это правда так, – сказал он настойчиво.
Мы пробирались теперь какими-то темными ухабистыми закоулками.
– Я тоже живу в подвале; вы, господин, наверно, так и думали? – продолжал он. – И мне там очень нравится. Все устроил хозяин нашего дома. Он замечательный человек.
Так продвигались мы по улицам.
Я никогда не замечал, что до моего дома так далеко. Я устал, измучился, мне казалось, будто сам я с огромным трудом ползу в темноте, а не иду, как ходят все люди. Когда мы приближались к фонарю, я видел Линдгрена у своих ног, потом он снова исчезал в темноте, и я слышал лишь его прерывистое дыхание.
Наконец мы добрались до его улицы, а потом и до того дома, где он жил. Дом был большой и красивый, почти во всех окнах горел свет, во втором этаже был, вероятно, званый вечер: сверкали люстры, в осеннюю слякоть вырывалась музыка, мелькали танцующие пары. Линдгрен добрался до своей лестницы – три-четыре ступеньки вели вниз, в его жилище. Тут же было окно, украшенное обрывком занавески, на подоконнике, в банке из-под анчоусов, стоял цветок.
– Милости прошу вас, господин, зайти ко мне, посмотреть, как я живу, – сказал он.
Я не собирался к нему заходить. Я не понимал, для чего это нужно. Мне стало не по себе. Зачем я туда пойду? Мы с ним не такие уж друзья, я проводил его немного, потому что нам было по пути, а заходить к нему я не хотел.
Я задумался: там, во втором этаже, где был вечер, жили мои знакомые; странно, что меня не пригласили, – забыли, наверно.
– Вы ведь не в обиде, господин, что я приглашаю вас к себе? – спросил старик, смущенный моим молчанием.
– Нет, – ответил я.
Нет, он неверно меня понял, я хотел, да, да, хотел зайти посмотреть, как он живет.
Он спустился по лестнице, вынул ключ и вставил его в замочную скважину. Я заметил, что она была устроена низко, чтобы Линдгрен мог до нее доставать.
– Это наш хозяин все устроил, – сказал он. – Всегда обо всем позаботится.
Дверь отворилась, мы вошли. Он зажег лампу, и я огляделся. Комната была маленькая и убогая, на холодном каменном полу лежал изорванный коврик. Посредине был стол с подпиленными ножками и два низких стула. В углу был камин, где старик, вероятно, готовил себе еду; на полке, служившей кладовкой, стояли в ряд банки, прикрытые лоскутками, и были аккуратно разложены черствые кусочки хлеба, которые он, по-видимому, макал в кофе; полку украшали белые бумажные кружева. У стены стояла кровать, вернее, нары, низкие, почти у самого пола, застеленные чистым и опрятным одеялом.
Несмотря на крайнюю бедность, всюду был порядок и уют.
Не знаю почему, но, оглядывая комнату, я испытывал мучительную тоску. Зачем ему это? На его месте я предпочел бы беспорядок и грязь, предпочел бы просто дыру, куда можно залезть и спрятаться, как прячется зверь в норе, – так мне было бы легче. Но здесь повсюду порядок и чистота. Он начал ползать по комнате, хозяйничая и прибирая свой уютный домик: дотянулся до вазы с цветами, налил туда воды, снова сполз на пол, достал скатерть из ящика, выкрашенного голубой краской, расстелил ее, поставил на стол чашки и блюдца.
У меня сердце разрывалась, когда я смотрел, как он привычно возится со всем этим. Перчатки он снял, ладони у него были плоские и грубые. Он развел огонь, лег у камина и раздувал пламя, пока в трубе не зашумело, подложил угля, потом поставил на огонь кофейник. Помочь ему мне не удалось: только он один знал, где у него что лежит. Он делал все привычно и ловко, и видно было, как ему это приятно, как милы ему эти мелкие заботы. Время от времени он добродушно поглядывал на меня. Здесь, у себя дома, он стал приветливым и спокойным, совсем другим. Скоро кофейник закипел, и по всей комнате распространился запах кофе. Когда все было готово, он с трудом взобрался на стул и уселся с довольной улыбкой. Он разлил кофе по чашкам, и мы стали пить. Кофе приятно согревал. Он считал, что я должен съесть и кусочек хлеба, но этого я не мог от него принять. Сам он ел с какой-то странной торжественностью, медленно отламывая по кусочку и тщательно собирая все крошки. Он ел так, словно совершал священный обряд. Глаза у него блестели. Никогда еще не видел я, чтобы человеческое лицо так сияло, так тихо светилось.
Я был тронут и в то же время подавлен, видя его таким. Откуда у него силы так мужественно выносить свое несчастье? Я, здоровый человек, случайно заглянувший сюда, чтобы посмотреть, как он живет в своей норе, – я не мог прийти в себя.
«Да, – думал я, – у него, наверное, есть иные, тайные надежды, может быть, он верующий, а тогда все можно снести, тогда ничего не страшно». И я вспомнил, что хотел спросить его именно об этом, ведь это томило меня самого, никогда не оставляло в покое, влекло к глубинам, которым противилось мое существо. Потому я и пошел с ним – я хотел спросить его об этом. Мне нечего было здесь делать. Просто я хотел его спросить.
– Скажите мне, Линдгрен, – начал я, – когда у человека такая жизнь, как у вас, когда приходится выносить столько страданий, не испытывает ли он больше других потребности верить в какие-то нездешние силы, верить в то, что есть бог, который всемогущ и, налагая на него столь тяжкую судьбу, преследует какие-то высшие цели?