ЗАКЛЮЧЕНИЕ
На этом кончается повествование о Николе Шугае.
Что можно еще добавить?
У автора нет ни малейшей охоты теперь, спустя одиннадцать лет, заниматься собиранием и проверкой всяких исторических подробностей, связанных со знаменитым разбойником Полонинских Карпат и относящихся к периоду после его гибели. Нет ничего любопытного в том, что Эржика вторично вышла замуж — за крестьянина Илька Дербака Дичка (действительно, сколько этих Дербаков в Колочаве!), или в том, что после смерти Шугая у нее родилась в хустской тюрьме дочка Анка, причем Эржика, желая облегчить свою участь, отцом ребенка записала ефрейтора Свозила, — ложь, способная вызвать только улыбку, стоит взглянуть на эту прелестную девчонку с выпуклым лбом и маленьким подбородком, как у всех Шугаев, — да и по расцветке совсем такую, каким видела Николу Шугая Розочка Грюнберг: смуглую, будто дерево в лесу, с красными, как черешня, губами, тонкой бровью и черными глазами, сияющими, как окно во время шабаша. И право, нет особой надобности подчеркивать, что окружной врач из Волового, производя вскрытие братьев Шугаев («В конце концов и до тебя дошла очередь, Николка!» — думал он при этом, втайне чувствуя стыд), не мог не обнаружить с первого взгляда, что страшная рана на голове Николы и развороченный живот Юрая невозможно приписать жандармским пулям и штыкам, так что назначенной награды не получил никто. («Ай-ай-ай, сколько было бы злобы и ссор в синагоге, если б на самом деле пришлось собирать тридцать тысяч», — толковали между собой евреи.) И нет решительно никакого смысла излагать тягучие протоколы ужгородского дивизионного суда с материалами следствия по делу помощника жандарма Иржи Власека и делам целого ряда других лиц, обвинявшихся, помимо прочих преступлений, в поджоге: эти документы в конце концов ничего вам не дадут, так как вы не будете знать, чем эти дела кончились. И совершенно лишнее — распространяться о ходатайствах, просьбах, жалобах, о настойчивых домогательствах, которыми докучает земскому начальнику господину Бескиду{203} старый Иван Драч, добиваясь возмещения стоимости сожженной хаты и скота: этот глухой, как пень (может быть, от ударов, которых он получил в жизни немало), упрямый старик обязательно дождется, что его когда-нибудь посадят месяцев на восемь за дерзкий язык и оскорбление должностных лиц.
И уж совсем скучное дело — разбирать отвратительный почерк следователя при хустском краевом суде, изучая протоколы показаний Адама Хрепты, Данила Ясинко и Игната Сопко, находившихся почти девять месяцев в предварительном заключении по обвинению в убийстве из-за угла, но в конце концов освобожденных на том основании, что они объяснили совершенное ими убийство необходимостью самообороны: потому что, конечно, убийство есть убийство, но Шугай — ведь это только Шугай!
И, право, нет смысла хвалить государственные органы за то, что они выполнили свое обещание насчет предоставления службы тому, кто сумеет обезвредить Шугая. Или сообщать, что Адам Хрепта стал работать по договору в управлении казенных лесов и угодий и был бы вполне доволен, если б только его перевели из Колочавы, где он не чувствует себя в полной безопасности; что Игнат Сопко служит обходчиком в Воловском округе и что только Данило Ясинко предпочел государственной службе положение самостоятельного хозяина, продал свое колочавское хозяйство и купил где-то в районе Свалявы усадьбу, которая, правда, с тех пор, к несчастью, два раза выгорала.
И неужели для людей серьезных и солидных могут представить какой-нибудь интерес изучение книги записей недвижимого имущества при воловском окружном суде, просмотр материалов налогового обложения и констатация того факта, что Абрам Бер является в настоящее время не только официальным владельцем того луга на берегу Колочавки, но и фактическим его обладателем?.. Автор повествования о разбойнике Николе Шугае придает этим обстоятельствам мало значения. В самом деле, разве не очевидно, что какой-то удар топором в Сухарском лесу — хотя бы даже по голове самого выдающегося человека — не остановит ни бега воды на порогах Колочавки, ни теченья облаков в берегах, образуемых двумя горными хребтами, и дни, заполненные пестрой смесью событий, пойдут и дальше своей чередой?
С точки зрения автора важно другое: Горб, Дервайка, Тиссова, Стримба, Стременош, Красна, Роза и Бояринский Верх, возвышающиеся над узкой долиной Колочавки, задерживающие наступление в ней рассвета, ускоряющие приход вечерних сумерек и пропускающие туда весну с таким запозданием, не испытали в течение тысячелетий таких изменений, которые были бы доступны человеческому восприятию. На их косогорах и кручах, в их пропастях и ущельях стоят первозданные леса, темные, печальные, пахнущие прелью, и если там протянешь руку к обломившемуся суку, чтобы сделать себе палку, он рассыплется от твоего прикосновения, как трут, потому что пролежал здесь десятилетия, не тронутый ни зверем, ни человеком. Огромные мертвецы, сраженные бурей, молнией или старостью, считают делом чести никому не уступать своего места даже после смерти, не позволяют жить множеству малых живых существ, которые вступают в борьбу с их умершей славой, продираются к солнцу сквозь их засохшие ветви, разрушают их своими жадными корнями и добираются до самых их вершин, не зная и терзаясь страстным желанием поскорей узнать, кому из них суждено жить, а кому исчезнуть вместе с последними останками мертвеца. Здесь страшно тихо: нет ни певчих птиц, ни мелких зверушек. Если не считать совершенно ничтожных созданий — насекомых, мхов, грибов и плесени, на которых не стоит обращать внимания, здесь в состоянии выжить только тот, у кого всегда наготове оружие — ястребиный или орлиный крепкий, изогнутый клюв, клык, бивень, рысий коготь, медвежья лапа либо оленьи рога, самое страшное оружие, так как его обладателю чужда жажда убийства. А высоко в горах, над первозданными лесами, уже вблизи плывущих облаков, лежат залитые солнцем плоские пространства знаменитых полонин, чей роскошный пестрый наряд из горечавки, белых лютиков, желтых фиалок, анютиных глазок, ястребинки, поповника и кровавых гераней тем пышней, чем хуже трава для пасущихся там стад. Здесь жив еще бог. Древний бог земли. Он губит ледяными вихрями и весенними разливами рек все больное и хилое, любя всех, кто ему дорог, — деревья, речные пороги, зверей, людей, скалы, — одинаковой любовью, своенравной, суровой и щедрой, как средневековые властители. Склоняется в знойный полдень над источником, чтоб утолить жажду, зачерпнув воды горстью, и отдыхает в кронах старых яворов; играет с медведями в чащах, ласкает отбившихся от стада телок и любуется заснувшими во мху, в тени ветвей, человеческими детенышами. Изначальный языческий бог, бог земли, хозяин лесов и стад.
Только это существенно. И еще вот что.
В узких долинах, на склонах, где леса оставили немного места лугам, и наверху, на полонинах, живут люди. Они живут в хатах, напоминающих избушку на курьих ножках, либо сбившуюся в кучу семью подберезовиков. От мужчин пахнет ветром, а от женщин — дымом печей. Это пастухи и дровосеки, еще не успевшие подняться на земледельческую ступень и не дошедшие до изобретения плуга. Потомки пастухов, скрывшихся в эти неприступные горы от набегов татарских ханов на украинскую равнину; праправнуки взбунтовавшихся крепостных, бежавших от плетей и виселиц подстарост и атаманов пана Юзефа Потоцкого; правнуки повстанцев, поднявших оружие против вымогателей — румынских бояр, турецких пашей и венгерских магнатов; отцы, братья и сыновья тех, кто погиб на кровавых бойнях австрийских императоров, сами терзаемые еврейскими ростовщиками и новыми, чешскими, господами. И поголовно все в глубине души — разбойники. Потому что это единственный известный им способ защиты. Защиты, которая действительна — на неделю, на месяц, на год, на два года, как было с Николой Шугаем, на семь лет — как с Олексой Довбушем. Что в том, что она дорого обходится, что за нее платят самое меньшее жизнью? Все равно вечно жить не будешь. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Между тем каждая кровинка в их жилах хранит смутное воспоминание о прошлых обидах и жгучее ощущение нынешних, каждый их нерв полон неистовой жажды свободы. Это жажда Довбуша. Жажда Шугая. Они любят их обоих — за нее.
Близ окраины Колочавы, у самого большака, недалеко от впадения Колочавки в Тереблю, стоит конусообразный, обрывистый, каменистый пригорок, подобный глыбе, что скатилась с возвышающихся тут же рядом гор. На нем — ни куста, ни деревца, травы между каменной осыпью совсем мало, и коровам, перебирающимся из одной травянистой долинки в другую, почти не приходится здесь задерживаться, звеня подвешенным к шее колокольчиком, и чего-нибудь пощипать. Это колочавский погост. Вы всходите на этот холм, не проходя никаких ворот, не перелезая никакой ограды, и, только очутившись там, догадываетесь о том, где вы, по наличию нескольких торчащих между камнями совершенно одинаковых крестов, представляющих собой пару сколоченных гвоздиком планок, длиной каждая не более двух с половиной пядей; а остальные валяются здесь же в виде сырых, трухлявых обломков, так как, подгнив у основания, были повалены скотиной. Здесь не знают нежных воспоминаний о мертвых. «Приидите, последнее целование дадим, братия, умершему…» — с этим призывом священника, взмахом его кропила и возгласом дьякона: «Упокой, господи, душу усопшего раба твоего…» — все для тебя кончено, умерший: ты живешь теперь где-то в другом месте, не в Колочаве, — не возвращайся же, не пугай, не балуй; тут тебе больше нечего делать.