Изменить стиль страницы

Молодой человек был румынский офицер. На следующее утро в Колочаву вступили румынские войска.

И там остались.

Господи, за что на нас еще такая напасть?

Румыны грабили сено из оборогов вокруг деревни, грабили скот, а так как ходить за ним на зимовки было трудно, хватали у крестьянина последнюю корову в хлеву, оставленную дома для того, чтобы иметь зимой немного молока. За все это они выдавали расписки, по которым будто бы заплатят чехи, когда придут. Лезли в хаты, приставали к девушкам, останавливали на дороге прохожих вопросом:

— Эй, хозяин! Деньги есть?

И у кого не было, тому — в зубы.

Господи Иисусе, избави нас от такого мира! А ежели нельзя иначе, пусть уж лучше будет опять война! Тогда мы получали хоть пособия за мужей на фронте.

Зачем Никола Шугай вернулся в село? Зачем не захотел он быть лучше других? Зачем спрятал винтовку где-то в обороге, уподобившись их мужьям, которые ничего не делают и, бессовестные, только болтают, как малые дети, что вот, мол, сойдет снег, они ее вынут и добудут кабана либо оленя? Зачем не захотел, если уж не избавить их от насильников, так по крайней мере мстить?

Нет, Никола Шугай не был Олексой Довбушем. Он спустился со своих гор. Ради женщины. Ради горстки спелых вишен, которыми отзывалась Эржика. Он поселился у отца, возле Сухара, и, кроме как в церковь по воскресеньям, никуда не ходил. Словно никак не мог насладиться пышущим из хлебной печи теплом, словно никогда не желал ничего другого, как только играть с ребятишками да глазеть сквозь проделанную ребром руки на вспотевшем стекле полоску наружу, на высокие сугробы. Он стал таким же, как все. Может быть, даже немного хуже, так как вызвал слишком большое восхищение своим разбойничьим топориком, а сам выпустил его из рук. Трусливый солдат, дезертир.

Как-то раз, в воскресенье после обедни, Шугай вошел в хату к старому Ивану Драчу.

— Кум Драч, отдайте мне Эржику.

Вдруг, нежданно-негаданно. Эржика, залившись румянцем по самые бусы на шее, выбежала вон из жарко натопленной горницы. Старый Драч, ничего не знавший, не понял:

— Что? Эржику? Зачем? Почему?

Но тут был сын его Юрай, друг Николы, только постарше. Он недавно вернулся с войны и еще донашивал солдатский мундир, как Никола. Юрай любил сестру. Поднявшись с лавки, он встал перед Шугаем.

— За тебя, грабитель? Да лучше я брошу ее в Тереблю.

— Я никого не ограбил.

Больше ничего не было сказано.

Они стояли друг против друга, немного бледные, с горящими глазами. В горнице было тихо. Но ясно чувствовалось, что, продлись это напряжение еще минуту, оно разрешится выстрелом. Солдатские мундиры напоминали об убийстве.

Но натянутых нервов Николы вдруг коснулось благоухание вишневого дерева, разлившись по всему его телу. Он пожал плечами. Повернулся к выходу.

— Не отдадите за меня Эржику, спалю вам хату, Драчи.

И ушел, уводя за собой большое облако пара.

Во время румынской оккупации Колочавы Никола Шугай был арестован. Однажды утром за ним пришли солдаты с винтовками. Это случилось после того, как Абрам Бер обратил внимание военных властей на опасного человека, у которого как-никак на совести три убийства. Абрам Бер сделал это не из желания угодить румынам и познакомиться поближе с господами, хоть это тоже стоящее дело для торговца, а потому что у него были совсем особые, очень сложные планы насчет Петра Шугая. А так как он не знал — пора действовать или нет, то не поленился: велел запрячь лошадь в сани и совершил пятичасовую поездку в Воловое, чтобы разузнать насчет Шугая мнение большого начальства. Господа выслушали, потолковали с ним, расспросили, сколько, положа руку на сердце, можно еще взять в Колочаве хлеба и сена, и, когда он ушел, решили:

— Не держать же в этом голодном краю мужика на казенных хлебах. Это дела военного времени, пускай в них чехи разбираются, когда придут.

Через две недели Николу Шугая выпустили. И Абраму Беру ничего больше не оставалось, как наморщить лоб и проворно перебирать пальцами в русой бороде, словно играя на арфе. Значит, надо ждать. Сколько же еще?

Никола получил Эржику.

Потому что страх старого Ивана Драча оказался сильней даже, чем ненависть его сына Юрая.

Никола сколотил еще одну широкую кровать, похожую на большие ясли, — ложе на высоких ножках и с таким же низким изголовьем, как спинка в ногах. Поставил ее в светелке отцовского дома и постлал на ней постель из сена и овчин. Потом принялся рубить деревья на лесной опушке и, привязав к лошади, спускать их волоком по снегу в долину, чтобы весной поставить себе отдельную хату.

Сыграли свадьбу. Обвязали Эржике правое запястье белым платком, надели ей на голову венец с жестяными блестками и множеством белых звездочек. После длинной-длинной службы в церкви перед пятьюдесятью ликами святых на иконостасе, после многократных возгласов священника «Господу помолимся!» и дьяконовых «Господи, помилуй!» священник одной рукой прижал к губам жениха и невесты деревянное православное распятие, другой окропил их из кропильницы и соединил их руки под епитрахилью. А перед родным домом Николы, после того как молодые прошли под двумя связанными караваями хлеба, мать осыпала их овсом, а младшая сестра Николы, взяв в руку пучок соломы, окропила их водой из разукрашенного ведра. Потом танцевали под монотонный напев одной-единственной скрипки, поели мяса кабана, добытого старым Петром (чего смотрят лесники казенных заповедников!), а пили только воду. Потом, уже поздно вечером, в светелке, подруги невесты сняли с ее головы венец, она простилась с ним троекратным поцелуем; Никола в свою очередь трижды поцеловал его и отдал Эржикиной матери. Потом он трижды накидывал на Эржику головной убор замужних — платок; дважды кидала она этот платок обратно, но в третий раз подруги обвили его ей вокруг головы и завязали по-бабьи. Никола Шугай стал колочавцем. Он мог теперь рассчитывать на то, что, прежде чем наступит старость, прежде чем его задавит деревом в лесу, прежде чем плоты на крутых излучинах Теребли переломают ему руки и ноги, у него будет много ребят и мало кукурузной каши, много горя и мало коротких радостей.

На горах южней Колочавы еще лежал снег, а по северным склонам уже цвела мать-мачеха.

Дошло до Николы, что румынам требуются лесорубы: где-то далеко, возле Вучкова, но платят деньгами, не расписками. В доме кончилась кукуруза.

Никола надел бараний кожух, косматой шерстью наружу, топор — на плечо и пошел: только бы взяли на работу!

Миновал холмы на юге, перешел водораздел двух рек и спустился по теплому горному склону, лесом, вдоль реки, к Вучкову. Земля налилась весенними соками, бурлящий потоп катил высокие волны, скрыв от глаз уступы порогов. Никола подошел к залитой солнцем лужайке. К той самой, где бьет серный источник и куда вучковские еврейки тащат с самого низа свои корыта, чтобы камнем, раскаленным на костре, согреть в них воду и купать свой нажитый в лавчонках ревматизм.

На просеке было пятеро мальчишек с лошадьми. Они развели костер и жгли можжевельник, который глушит здесь траву. Весенний дух зажег им кровь и сделал их буйными, как тот жеребенок, на котором скакал взад и вперед один из них. Другой мальчишка, маленький, коренастый, гонял остальных лошадей, щелкая над ними длинным кнутом на коротком кнутовище.

Встав на большой камень и ловко крутя кнутом над головой, коренастый производил с его помощью короткие выстрелы, раздававшиеся по всей долине.

— Я — Шугай! Я — Никола Шугай! — кричал он.

Шугай замедлил шаг.

Улыбнулся.

Но не столько от радости, сколько от неожиданности.

Так вот какова его слава? Даже сюда дошла!

Сойдя с тропинки, он направился к мальчишке, уклоняясь от затейливых зигзагов, описываемых длинным кнутом. Грозно нахмурившись, крикнул:

— Хо! Я — Шугай и сейчас тебя съем.

Парнишка опешил. Но, заметив в глазах Николы веселые искры, осклабился. Сбежались остальные, и он, указывая на Николу, воскликнул:

— Будто он вот и есть Шугай!

Пастушата залились озорным смехом и, на всякий случай отступив чуть подальше, загалдели:

— Шугай! Шугай! Шугай!

— Настоящий Шугай! — с улыбкой подтвердил Никола.

— Коли вы — Шугай, дайте нам миллион, — сказал сидевший верхом на лошади.

— А где у вас веточка? — спросил другой.

— Какая веточка?

— Вы не знаете, что у Шугая есть веточка?

— Нет, не знаю.

— И что он отгоняет ею пули?

— Нет.

— Не много ж вы знаете!

И ребята опять захохотали.

Шугай с улыбкой повернулся и пошел.

— Шугай не такой хлипкий, как вы! — крикнул ему вслед верховой, готовый стиснуть пятками бока жеребенка и умчаться, в случае — Никола ненароком обернется.

— И усы у него куда больше, — добавил маленький, коренастый.

Но Никола больше не оборачивался.

— Где у вас веточка? — послал вдогонку третий, и остальные, приложив руки ко рту, закричали:

— Одолжите нам веточку, Шуга-а-а-й!.. Одолжите зеленую веточку!

Никола миновал лужайку и опять вошел в лес.

Вот как велика его слава!

Ритм ходьбы пробудил в нем воспоминания, и они потянулись друг за другом вереницей, как его шаги.

Может, и впрямь у него зеленая веточка? Ребятишки правы. Сколько раз в него стреляли. И на фронте, и здесь. Из какого только огнестрельного оружия не палили! Под Красником из всей его роты уцелело только трое, он в том числе. Даже ранен не был. С предмостья на Стоходе вернулся один-единственный. А Красна! Черное Болото! Сухар! Есть ли на свете человек, который остался бы жив под этим градом пуль? Разве все это могло получиться само собой? Нет, это не само собой! И что еще удивительней: он всегда знал, что останется невредим. И под Красником, и на Стоходе, где всякая надежда казалась безумием, и в сотне других мест: и на Красне, и на Черном Болоте, и в Сухаре. Он знал, что с ним ничего не может быть. Что его никакая пуля не тронет. Ни ружейная, ни пулеметная, ни орудийный снаряд. Значит, у него талант такой? Да, такой талант.