Изменить стиль страницы

ОБЫСК

Жена застала Даниэля за мольбертом. Он неподвижно сидел на высоком стуле спиной к двери. Между тонкими пальцами застыла кисть. Даниэль не почувствовал, что кто-то замер в настежь раскрытых дверях.

Фаина не двигалась. С полотна на нее грустно глядела осиновая рощица под низким хмурым небом. Вот-вот обрушится дождь, студеный, с градом. Холодок пробежал по спине женщины. Ей почудилось, будто она сама стоит на опушке этой рощицы и ливень вот-вот захлестнет эти осины и ее вместе с ними. Она поежилась. Скрипнула половица.

— А, это ты, — сказал художник. Он повернул к ней свое полное тело. Застонал стул. — Проходи.

— Чудо, — тихо проговорила она.

Даниэль смущенно отозвался:

— Одобряешь? Весьма рад. Весьма. Присаживайся.

Фаина придвинула к его стулу низенькую скамеечку. Даниэль ласково наблюдал за тем, как возится жена, ждал, поглаживая прикрывшие всю верхнюю губу усы. Когда Фаина наконец примостилась рядом, положив локоть на его колено, он глубоко вздохнул:

— Я ведь вырос в лесу, среди деревьев. Осины люблю больше всех. Они так благородны, так нежны. Я и сейчас слышу, как они шумят.

— Ты скрываешь свои таланты даже от меня, — лукаво улыбнулась Фаина. — Сколько живу с тобой, а не подозревала в тебе дар пейзажиста. Думала, твоя стихия — портреты.

Даниэль посмотрел на жену. Зрачки его, большие, жадные, в эту минуту были необычайно выразительны.

— Каждый живописец обязан ощущать природу, — проговорил он. — Она вечна и неколебима. Она — это все, это бог, если хочешь.

Даниэль словно пытался убедить самого себя.

— Природа неповторима, уникальна. И в конечном счете — покойна.

— Твои осины… Не очень-то они покойны. Они дрожат, — возразила Фаина, усмехаясь лишь уголками губ.

— Подрожат — и перестанут. Ненастье кончится, и на землю снизойдет покой.

— И все-таки сейчас у твоих осин скверное настроение. Никуда это не спрячешь. Эх, Даниэлке, твоя стихия — человек. Ты всю жизнь писал людей. Хороша роща, но лица — это твоя синяя птица. Роща, которую ты написал, — не более чем попытка убежать от человека. Кого ты обманываешь?

— Неважно, что у меня сейчас лучше получается… Кому нужны и мои портреты, и мои пейзажи?.. Никому.

Фаина вздохнула, зябко пряча под фартук руки.

— Бросать надо. Давно пора покончить со всем этим, — глухо говорил Даниэль.

— Успокойся, ради бога, — шепотом произнесла Фаина.

В ее голосе была слышна просьба, но именно просьба в ту минуту вызвала в Даниэле новую вспышку раздражения. Он чувствовал бессилие перед волной собственной неудовлетворенности. Досада, волнение, протест звучали в каждом его слове:

— Кто нынче искусством интересуется? Никто. Перевелись любители, исчезли знатоки и… и покупатели тоже. Который месяц советской власти, а ей, этой власти, наплевать на все это, — он энергично обвел рукой мастерскую. — Хоть бы кто из них, из нынешних начальников, зашел сюда. Не на картины, на меня хоть поглядеть. Может, я с голоду пухну?

Взгляд его прошелся по полотнам, которыми были увешаны стены мастерской.

— Не в том суть. На хлеб, дорогая моя, мы заработаем. В жестянщики подамся. В маляры возьмут, на худой конец. Конечно, государство большевистское не теленок… Это теленок, как на свет божий появится, так сразу — на ноги. Потерпеть можно. Но что, если при новой власти вообще живопись со счетов долой? Кому она нужна? Кто ее теперь сможет понять?

— Ты-то понимаешь? — Фаина улыбнулась своей мягкой, открытой улыбкой, такой знакомой, такой родной ему. — Даниэль, вспомни Шолом Алейхема. Ведь ты его маленький человечек. Ты такой, как тысячи других. Совсем недавно ты сбросил с себя рваную капоту и засаленную ермолку. Не мне тебе об этом говорить… Ты слишком легко от себя отказываешься.

Раздражение не затихало. Даниэль резко поднялся со стула. Еще купеческая дочка будет учить его уму-разуму, его, сына местечкового бедняка! Здесь, в Мирославле, в самой середке России, на берегу реки Оки предки Фаины свили себе гнездо еще в прошлом веке. Она общалась с передовыми людьми, была знакома с идеями народничества, легко шла на контакт с народом. В душе Даниэль понимал, что Фаина может многое дать, от нее есть чему поучиться.

— На нашей земле много таких, в ком красота пока еще спит, — ласково говорила женщина. — Разбуди ее…

— К черту! К черту эту пачкотню!

Фаина видела, что этот разговор ни к чему не приведет. Она встала со своей скамейки и, заглядывая Даниэлю в глаза снизу вверх, положила ладони ему на плечи.

— Завтракать, — приказала она просительно. — Я ведь пришла пригласить тебя к столу.

После завтрака Даниэль любил побродить между цветочными клумбами. Зной все-таки опалил лепестки роз. Невообразимые оттенки, цветовые гаммы были слизаны палящими лучами солнца. Даниэль наклонялся к цветам, пристально всматривался в лепестки, недовольно морщился. Одни лишь циннии стояли свежо и гордо, смело подставляя свои головки солнцу. Но сейчас и они не радовали взор художника.

— Ты бы прилег, — посоветовала ему Фаина, появившись на крыльце с полотенцем через плечо.

— Розы-то, розы ведь гибнут.

— Ничего не поделаешь. Мы с мамой и так поливаем их без конца. Каждый день по три ушата.

Даниэль бросил взгляд на ушастую посудину возле сарая. Сквозь ее щели просачивалась вода. Он шагнул к сараю и, присев возле кадушки, потрогал обручи. В нем никогда не утихала страсть мастерового. Долго, с наслаждением, с приятным упрямством возился он с кадкой, но, когда закончил свою работу, с удивлением обнаружил, что и рукам, и душе требуется новое дело. Чувство ненужности, которое он испытывал в последнее время, утомило, опустошило его. Возня по хозяйству, жажда дела, умение работать — все это утешало его, говорило об обратном: он еще пригодится.

— Какие у тебя там ведра прохудились? — крикнул он Фаине. — Неси сюда.

Оказывается, он не растерял накопленное, не забыл старое ремесло, железо поддается рукам, как и прежде. Он может потягаться с любым жестянщиком.

А ночью был обыск. В дверь вошли трое красноармейцев из караульной роты. Один из них, видимо старший, поднял к его лицу фонарь с мигающим язычком пламени. Свет от фонаря был неярок, но неприятен. Даниэль отвел от него глаза, попутно скользнув взглядом по огромной бородавке над левой бровью красноармейца. Поправляя отвороты наспех надетого халата, прикрывая ночную рубашку, он попятился в глубь комнаты. Бородавка как магнит необъяснимо притягивала внимание художника, Красноармеец, по-своему оценивший взгляд Даниэля, произнес:

— Прошу не пужаться.

Даниэль кашлянул, стараясь скрыть неловкость. Он слышал, что в городе происходят обыски. Что ж, никаких грехов за ним нет, подозревать его не в чем. Хотя, пожалуй, для них, для этих грубых, со следами бессонницы на лицах людей, он — конечно же чужак.

«Буржуй недорезанный», — в сердцах решил красноармеец, кивком головы отдавая приказ приступить к обыску. В подвале, куда, бесцеремонно стуча коваными сапогами по каменным ступенькам, спустились все трое, их поразило обилие рабочего инструмента — столярного, бондарного, кровельного. Не сговариваясь, словно по команде, они вопросительно посмотрели на хозяина. Его внешний вид никак не вязался с обликом мастерового.

Тот, что с бородавкой, бросил своим товарищам:

— Сплутатор, видать.

— Известно, — охотно согласился боец, стоявший рядом с Даниэлем, легким, привычным движением поправляя ремень винтовки. — Ихнее дело пот выжимать с нашего брата. Как тут не сплутовать.

Даниэль, плотно сжав губы, руководствуясь непонятным упрямством, не стал объяснять этим непрошеным ночным гостям, которые самовольно пришли вершить свой классовый суд, что сам, и только сам, пользуется всеми сложенными здесь инструментами.

Наверху всполошились женщины. Держа перед собой закопченную лампу, мать Даниэля, простоволосая, бледная, стремительно вошла в спальню Фаины.

— Пришла беда — отворяй ворота, — жестко произнесла старуха.

Застегивая на ходу пеньюар, испуганная Фаина бросилась к свекрови. По бревенчатой стене прихожей плыли, словно большие черные птицы, их тени. Навстречу им, гулко стуча каблуками, вышли мужчины.

— Почему вы не спите, мама? — как можно спокойней произнес Даниэль.

— До сна ли, когда в твоем собственном доме разгуливают с ружьями, как тати ночные? — вскинулась старуха.

Бойцы замешкались, несколько смущенно потоптались перед женщинами. Удивляло то, что у этого буржуя оказалась вовсе не буржуйского вида мать. Она ничем не отличалась от их собственных матерей. И ругала она их так же, как собственные матери.

— Что же вы, сыночки, людей по ночам беспокоите? — настойчиво добивалась она ответа. — Не стыдно вам?

Конечно, отвечать ей никто не обязан. Не ее это дело, чем занят солдат революции. Беспокоят — значит, так надо. Но перед ними стояла старая женщина с простым добрым лицом, с натруженными руками. Старший почесал небритый подбородок и, словно извиняясь, проговорил:

— Большого удовольствия нам это не доставляет, мать. Не шуми. Есть, которые хотели бы все назад повернуть. То есть сызнова пролетария да мужика в купецкий кулак зажать и чтоб без роздыху. Вот мы, значится, и того… ищем их. Эсеров этих.

Даниэль показывал солдатам одну за другой все комнаты дома. В его душе не было ропота против этих малограмотных людей, которые называют себя солдатами революции. Он следил за тем, как добросовестно выполняли они дело, ради которого пришли, он только не понимал, почему они такие спокойные. Откуда ему было знать, что вокруг дома, на улице таилось с десяток таких же суровых, таких же уставших, неразговорчивых людей, вчерашних рабочих, сегодняшних солдат.

У входа в мастерскую Даниэль посторонился, пропуская бойцов вперед. Фонарь рассеял темноту, осветив стены. Молчание длилось долго, слишком долго.