Изменить стиль страницы

21

С осунувшимся лицом и опухшими веками Давид Исаевич подходил к деканату филологов, где его дожидалась Анна Арнольдовна. Несколько минут назад она позвонила ему по внутреннему телефону, позвала сухо:

— Я в институте. Собираюсь девочек натаскивать к смотру. Надо увидеться.

Ничего приятного свидание с ней принести не может — лишь разбередит вчерашнюю досаду. И все же Давид Исаевич решился пойти.

Встретила его Анна Арнольдовна уничтожающим взглядом, словно предупреждала: происшедшее между ними накануне вечером у нее дома не забыто, острота непрощенной обиды ничуть не сгладилась. Смотрела она расширенными глазами, но ненависть в них упрямо оттенялась болью, он был одновременно и противен, и дорог ей, она знала, что сейчас улыбнется ему, осуждала себя за это и ничего поделать с собой не могла.

И Давид Исаевич испытывал какое-то неловкое чувство к Норшейн, однако не мог не признаться себе, что в ней все-таки есть та прелесть, которая все время пленяла и его и Дусю. Обаяние Норшейн было такого рода, что невольно подчиняло себе. Однажды жена пожаловалась ему: «Норшейн растлевает меня. Когда она приходит, я становлюсь неискренней — не желаю, а стараюсь ей понравиться, поддакиваю ей». Подобное чудилось Давиду Исаевичу и сейчас.

— Не удивляйтесь, что пригласила вас сюда, — произнесла Анна Арнольдовна сухо, в упор глядя на Давида Исаевича. — Возле вашего стола всегда толпится много людей. А мне необходимо сказать вам пару слов без свидетелей.

Давид Исаевич нахмурился.

— В проекте праздничного приказа вашего имени нет, — продолжала с тревогой Анна Арнольдовна. — Нам, то есть мне и супруге вашей, и еще многим, в основном тем, кто сумел в свое время запастись степенью и званием, — всем полагается благодарность, а вам — ничего. Хотя я лично от имени месткома вас представляла…

— И шут с ней, с благодарностью, — скривил рот Коростенский. — Обойдется. Не ради нее работаю.

— Вы комик, Давид Исаевич, если не больше, — возмутилась Анна Арнольдовна. — Так нельзя. Надо себя уважать, отстаивать свою честь.

— Поощрения разве выпрашивают?

— Вы не меньше нас заслуживаете его.

— Начальству видней.

— Как хотите, я это дело так не оставлю. Сейчас разыщу Евдокию Петровну, на ноги партбюро подниму…

Свое намерение Норшейн осуществила. Прежде всего нашла Евдокию Петровну, напустила на Давида Исаевича.

— Вот, пожалуйста, добился, — шепотом, с плохо скрытым злорадством, попрекнула Коростенская мужа. — Тебе даже спасибо не говорят. Ты бы хоть теперь задумался.

— Это — потом, — вмешалась Анна Арнольдовна. Ресницы ее дрожат от напряжения. — Действовать надо. Нечего ждать милостей, заставим себя уважать!

— Меня оскорбить трудно, практически невозможно. Я стану презирать себя, если вы мне выхлопочете позолоченную пилюлю, — наотрез объявил Давид Исаевич.

— Нечего его слушать, — бесцеремонно прожурчала Норшейн. — Подождите меня где-нибудь здесь, Евдокия Петровна. Я — в партком.

«Все проходит — пройдет и эта боль, — думал Давид Исаевич, поглядев потускневшими глазами на жену. — Каждому свое. Кто я? Обыкновенный преподаватель, с которым никто не считается. Неужели и впрямь не так живу, как надо, не то делаю? И ФОП лишний в институте — пятое колесо в телеге? И усилия, потраченные на него, никому не нужны? А ведь ФОП беспощадно отвлекает и от преподавания, и от семьи, писать не дает, наконец. И все-таки беда не в факультете общественных профессий. Сам виноват, так поставил себя, что не ценят. Да и многовато взвалил себе на плечи, три воза даже двужильные тащить не берутся — только дураки…»

— Не огорчайся, Давид, — вклинилась во взъерошенные чувства мужа Евдокия Петровна. — Сделай правильные выводы из всего этого.

— Из чего этого? Что, собственно, произошло? — прищурился Давид Исаевич. — Благодарностью обошли. Так это еще вопрос: заслужил ли я ее? И уж если злиться, то только на то, что всё это меня огорчает.

— Не утешай себя. Тебя унизили. Факт. Но и поделом. Ты убежден, что творишь важное дело, ищешь новые пути активизации воспитания студентов, уверен, что выполняешь лучше других свои обязанности представителя старшего поколения — заботишься о молодежи, о ее будущем. Какое заблуждение! Барахтаешься в мелочах. Песни распеваешь, а надо все силы положить на то, чтобы учить будущего учителя быть учителем, дать ему профессию — единственную, цельную, монолитную, не разбавленную самодеятельностью, наподобие сопутствующих товаров в обувном магазине. Твои потуги — пустоцветы. Умные люди так и оценили их.

Вернулась Норшейн. Пригласила зайти в партком.

— Сейчас мне там делать нечего, — отказался Давид Исаевич.

— Тем более мне, — поддержала его жена, повернулась и ушла прочь.

— Прошу вас без этих, как их, спиралей, — заметила спокойно Норшейн. — Ждут ведь вас.

— Я занят, — уши Давида Исаевича побагровели.

— Ну-ка, ни с места. Стойте здесь. Я — быстро.

Она действительно вскоре пришла и протянула плотный лист грамоты:

— Вот, Давид Исаевич, смотрите. Это вручат вам на торжественном собрании. Справедливость взяла свое.

Давид Исаевич протянул руку, взял красиво оформленный похрустывающий лист, наклонился над ним. Каллиграфическим почерком в нем удостоверялось, что коммунист Коростенский Давид Исаевич в день всенародного праздника награждается партийным бюро грамотой за успехи в организации художественной самодеятельности института и руководство ФОПом.

Вдруг разрумянившаяся Норшейн ахает: Коростенский неторопливо порвал грамоту сначала на две части, потом на четыре и бросил клочья в мусорную корзину.

Несколькими минутами позже, когда они шли рядом по коридору, Норшейн выговаривала ему:

— Зачем вы так безобразничаете?

Он тяжело сопел.

— Вместо того чтобы я на вас сердилась, вы дуетесь на меня.

По глазам Норшейн было видно, что в ней происходила внутренняя работа мысли.

— Все может легко простить женщина, — шепнула Анна Арнольдовна. — Только не того, кто пренебрег ее любовью. А я здесь, с вами. Вы что-нибудь понимаете? Ничего-то вы не петрите. Но это к лучшему, наверное. Мне жаль вас. Несчастный вы человек, вас не любят.

— Начальство не должно любить своих подчиненных, — вяло ответил Давид Исаевич.

— Дурачком прикидываетесь? Вы же отлично знаете, о чем я говорю.

Давид Исаевич пожал плечами:

— Надо же, какой я все-таки тупица. Но теперь дошло. Ваше предположение злое. Однако упрощенное мышление здесь не подходит.

— Какой вы слепец!

— Прожитая жизнь что-то значит или нет? О чем-то свидетельствует?

— Господи, какой вы младенец! Кумиру вашему, если хотите знать, к сожалению, не встретился тот, кто увлек бы ее и освободил бы от вас.

— Возможно, — согласился Давид Исаевич, с поразившим Норшейн смирением. Он понимает, Дусе крепко не повезло. Судьба могла бы связать ее не с ним, а с кем-нибудь более удачливым. Хотя кто мог предвидеть, что все его планы, все его надежды ветер жизни развеет как мякину? Видно, наступает момент, когда женщина задумывается над тем, что дал ей муж. И судит без уступок. Вольна оправдать, вольна отречься. Все же собачий нюх у этой Норшейн, все увидела, все раскусила.

Глядя впереди себя, Давид Исаевич произнес, скорее для себя, чем для Норшейн:

— Но меня-то зачем со счетов сбрасывать? Вы напрямик со мной, Анка Арнольдовна, отвечу вам тем же. Я — люблю. Вот что для меня важно. И пусть безответно. Добро ее помню, все помню. Когда тонул, трясина засасывала, погибал — издали неизменно, настойчиво светил огонек, манил и звал, обещал и грел. И вытащил! Не дал мне пасть. Такая вот окрошка.

— Да, на подобный героизм способна лишь женщина. Вы, мужики, эдакого не можете, кишка тонка.

И вдруг перескочила на совсем другое, свое.

— Понимаете, чем дальше, тем больше я боюсь остаться одной, — призналась она. — Но одиночество вдвоем еще более тягостно.

Давид Исаевич на это признание не ответил. Ему стало неуютно, какая-то тяжесть легла на душу.

Навстречу шла Евдокия Петровна. В руках у нее трепыхалась газета.

Сунув руки в карманы и сжав там кулаки, Давид Исаевич весь напрягся. Он уговаривал себя: «Разве мыслимо прожить жизнь не любя. Давно могла бы порвать. Сгрести в охапку Леонтика и уйти, еще до войны, во время учебы. И потом было сколько поводов! Когда воевал. Тем более когда в Тагил загремел. Кто бы упрекнул? Не сделала этого. Ждала. Молодая. Красивая. И после — тоже. Кто мешал ей взять Илюшку за руку — поминай как звали. Одним терпением тут не обойдешься».

Норшейн с ходу швырнула Евдокии Петровне:

— Ваш супруг из породы тех коней, вернее лошадей, которые в борозде умирают. И овса им не надо, была бы пашня да сбруя. Изодрал в клочья благодарность партийного бюро. Как вам такое понравится?

— Что же ты натворил? — всплеснула руками Евдокия Петровна.

Давид Исаевич сжал челюсти.

— Грамоту уничтожил, — доложила Норшейн. — Ему дали, а он в клочки ее и — в корзину!

— Когда же перестанешь горячку пороть? — недовольно сказала Евдокия Петровна.

— Мне показалось, что сделал это Давид Исаевич с полной верой в то, что хорошо выполняет свой долг, — уточнила Норшейн.

Коростенскому больше не хотелось их слушать, но как освободиться от них, он не знал. Вдруг Анна Арнольдовна взмахнула руками:

— Ой, что же я здесь стою? Меня же ждут!

Евдокия Петровна тоже порывалась уйти, но Давид Исаевич задержал ее:

— Куда нацелилась?

— В читальный зал.

— Погоди. Можешь мне объяснить, что с тобой?

Евдокия Петровна низко опустила голову:

— Ну а с тобой — что?

Давид Исаевич потер пухлой волосатой ладонью за ухом.

— Мне трудно, сложно, но хорошо, — ответил он. — Даже в самые тяжкие годы было хорошо, потому что ты была. И сейчас не ропщу. Нервничаешь ты. Недовольна — ты.

— Да, я. — Евдокия Петровна сложила обе ладони в один кулак. — Но стремлюсь все поправить. Так помоги мне.