Изменить стиль страницы

— С какого же времени я вызываю у тебя недовольство?

— Если начистоту, то с самого начала.

— Зачем же ты столько мучилась со мной? Никто ведь не неволил. Ну, вцепился я в тебя душою, не отпускал. Как же иначе? Дрался за тебя. Оторвать от себя не мог. И сейчас не могу. Но уж коль тебе стало невмоготу, прямо скажи. Что-нибудь придумаем. Прикажешь с глаз сгинуть, подчинюсь безропотно…

Устало смежила веки Евдокия Петровна. Таким муж был всегда — упрется, не сдвинешь с места ничем. Не стал ничуть другим, хуже не стал. Евдокия Петровна вспомнила, как он добивался ее, как обхаживал, вился вокруг нее… И день, когда уступила ему, припомнила…

…Они стояли в узком проходе между книжными стеллажами, лицом к лицу, молча, напряженно. Дуся ощущала на себе его дыхание. Прижимаясь локтями к чуть прогнутой под грузом книг полке, она глядела на него своими повлажневшими глазами, в которых проступало больше мольбы, чем решимости, и не могла разомкнуть рта. Признаний его она и желала и боялась. Пока не были произнесены те стертые с виду, однако самые наиважнейшие слова, какие каждый вправе получить, по крайней мере, раз на своем веку, можно было избегать тягостного объяснения. Теперь оно, кажется, неминуемо. Дольше тянуть невозможно. И все-таки Дуся пыталась отдалить неизбежное. Не хотелось причинять горечь хорошему человеку, а лукавить она не умела.

Насупленная, с закушенными губами, Дуся обескуражила Давида, он растерянно моргал веками, плечи его опустились.

«Как уязвим!» — подумала Дуся. Ничем не защищенное смятение Давида почему-то вновь напомнило ей, что он моложе ее годами.

Дуся знала, что мешает ей не прошлое. Тот, кто дал ей первую радость и первое зло причинил, уже ничуть не властвовал над нею, но тень его холодила сердце. Он был намного старше ее. Опытен. Пресыщен. Вовсю извелась Дуся, пока не возненавидела его. Должно быть, отсвет той, подспудно забурлившей ненависти еще больше придавил Давида.

Чутье, скорее материнское, нежели женщины, озабоченной своим будущим, подсказывало Дусе осторожность. «Прищеми язык!» — мысленно шпыняла она себя. И все же с невольной, смутившей ее саму холодностью попросила:

— Не надо… Ничего бы не надо. Пожалуйста.

— Почему?

Давид выслушал ее исповедь, совсем побелев лицом. Отозвался тихо:

— Ничего ты мне не говорила, а я ничего не слышал… Ладно?

Дуся глубоко задышала, порозовев. Минуту спустя, точно очнувшись, отрывисто позвала:

— Пойдем!

И с какой-то отчаянной решимостью метнулась вперед.

Привела его Дуся к себе. В прихожей молча приняла у него пальтишко. Сунула под ноги ему узорчатые татарские тапки.

— Подойдут, наверно, — проговорила она, не поднимая глаз. — Я переоденусь.

В опрятной, оклеенной обоями комнате, куда Дуся его легонечко втолкнула, Давиду прежде всего бросилась в глаза односпальная кровать с потертым в нескольких местах никелем. Неловкость не покидала его.

Вернулась Дуся, приблизилась к нему вплотную, потрепала давно не стриженные, напущенные на уши волосы.

— Приготовлю что-нибудь покушать, — сказала она.

В кухню Давид вошел тотчас же за ней. Достав с полки коробок спичек, она опустилась на колени и начала разжигать огонь в плите. Лучины не хотели загораться. Дуся чиркала одну спичку за другой, обжигая пальцы и смешливо морщась от запаха серы. Наконец язычок огня в топке лизнул лучину, прыгнул на другую, быстро-быстро пополз по ней, скользнул вниз, и вдруг вспыхнуло алое пламя, да так ярко и буйно, что все внутри плиты загудело.

Давид любовался легкими, плавными движениями Дуси, ее оголенными руками, пушком на шее. Он тоже присел рядом, начал совать в, топку березовые полешки, лежащие аккуратной стопкой возле плиты. Близость огня и близость Дуси раздувают в Давиде волнение. Дуся заметила это, пытается его отвлечь, но это плохо ей удается…

Среди ночи она проснулась, то ли от духоты, то ли от тесноты. Все-таки кровать была маловата для двоих. Она повернула голову к Давиду, который почему-то постанывал во сне. Ей не было радостно. И любви не чувствовала она. Только усталость. И удивление своей смелостью. А дальше что? Если бы она могла знать…

«Лучше жалеть о том, что случилось, чем о том, что не произошло», — подумала тогда Дуся. Но долгие годы потом ни о чем не жалела Евдокия Петровна. Даже в самые трудные времена. И старалась быть счастливой. Разлука с мужем из-за войны и заключения тоже пошла на пользу: не расшатала, напротив, укрепила ее привязанность к нему. Тем более обрадовало его возвращение из мест не столь отдаленных. Ведь многие ее подруги вообще не дождались своих мужей, погибших на фронте и за колючей проволокой — павших геройски и павших от человеческой несправедливости…

Евдокия Петровна уговаривала себя, что Давид — человек необыкновенный. Свидетельств этому было вполне достаточно. Он был одним из лучших студентов на факультете. Писал довольно удачные стихи, а когда вернулся в семью после всех злоключений и бед, нашел в себе силы и мужество в тридцать лет поступить на заочное отделение технического вуза и окончить его, получив второй диплом. Евдокия Петровна гордилась своим мужем, который ничего не растранжирил на тернистом пути к ней, напротив, мудрость в страданиях обрел…

Так что же происходит сейчас?

Евдокия Петровна спокойно складывала книги, засовывала не спеша, аккуратненько рукопись в портфель. Вышла из читального зала первая, Давид Исаевич — за ней. Он говорил, точно читал ее мысли:

— Ты меня ругаешь, но я никогда лодырем не был.

— Да, разумеется, — тут же согласилась Евдокия Петровна. — Но что из этого следует?

— Ты сильно изменила отношение ко мне.

— Давай уточним: не к тебе — к себе. Мне нужно немного отступить от тебя, хотя бы на шаг, издали посмотреть на тебя, саму себя проверить.

Давид Исаевич не решился больше тревожить жену словесами. Ясно, она не любит его, по крайней мере, так, как он ее. И никогда не любила. Но ведь она и не скрывала этого. Не отрицала в самом начале, среди стеллажей с книгами, с глазу на глаз, всю правду выложила. А то, что на фронт писала ему и в Тагил, за колючую проволоку, тоже было честно. Лгать она не умеет. Не так все просто. Конечно, Дуся права, что кто не идет вперед, назад откатывается. Да, ушла она вперед, может вообще уйти. Исчезнуть. Навсегда. Впервые Давид Исаевич ощущает это очень остро, шагая рядом с нею. Ему стало холодно. Сквозняки с того света подули. В сущности, жизнь уже пролетела. Закат виден. Ему самому бы отстраниться, но кишка тонка. Слабак, значит. А может, он сам себя всю жизнь обманывал, пусть невольно, но обманывал? Когда в четырнадцать лет пионерская газета печатает твое стихотворение, прочит тебе будущее поэта, а в семнадцать толстый журнал помещает подборку твоих стихов — голова может закружиться. Сам поверишь, что у тебя талант. А потом оказывается — ошибочка вышла, нет таланта, есть способности, и только. И что же? Ложиться подыхать? Либо все, либо ничего? А если хоть что-нибудь есть? Если то, что можешь, а не то, что хочешь? Почему здесь трагедия? Для чего тогда вся эта карусель, называемая жизнью?! Но нет, неправда, что все проходит, что нет вечных ценностей. Есть то, что никогда не исчезает, есть то, ради чего стоит жить!

В крохотной прихожей своей квартиры Коростенские разделись бесшумно — старались не вспугнуть Илью, вернувшегося из школы. Мальчик крутил папину пластинку, сидя возле проигрывателя. Через остекленную дверь родители видели его, развалившегося в кресле, — и фуражечка на нем, и ботинки не сняты. Оба родителя смотрели на радостную улыбку сына и молчали, хотя побранить его ох как стоило бы. Раздевались Коростенские неторопливо. Касаясь плечом плеча жены, Давид Исаевич стянул с себя болоньевый плащ с такой осторожностью, будто опасался разбудить спящего. Принял из рук жены ее шуршащее пальто и примостил на крючок вешалки рядом со своим плащом. При этом он думал, что обиды и заботы, хотя и причиняют достаточно боли, не в состоянии окончательно вышибить его из колеи. Вид Ильи, упивающегося песнями, разом опрокинул в небытие мрачные мысли: вот то, ради чего живешь, трудишься и существуешь. Обернувшись к жене, он шепнул:

— Приятно, что с детства у него вырабатывается хороший вкус.

— Ну, не говори «гоп», пока не перепрыгнешь, — возразила Евдокия Петровна. — И потом, откуда ты взял, что у тебя хороший вкус?

Давид Исаевич не ответил на выпад, взялся за дверную ручку:

— Пальто с парня стащи.

— Сам додумается. Я убедилась, чем больше ему разрешаешь, тем легче с него требовать. А ты с ним то не в меру строг, то слишком ласков. Это сильно портит ребенка.

Приложив палец к губам, Давид Исаевич попросил:

— А вот эту критику потом, без Илюшиных ушей.

Толкнул дверь и тихонечко, на носках преодолел те несколько шагов, которые отделяли прихожую от кухни.

Евдокия Петровна пришла туда позже, лишь после того как дразнящие запахи ударили в ноздри. Румяный, сосредоточенный Давид Исаевич, в фартуке, священнодействовал с ложкой у газовой плиты над сковородой и открытой кастрюлей, из которой вился вкусный парок.

— Илья стал такой покладистый, — проговорила Евдокия Петровна. — Неужели твоя пластинка влияет?

— Погоди, не отвлекай. Я ведь не только разогреваю — до кондиции довожу, проверяю, все ли утром в еду положил. Это же ответственное дело.

Евдокия Петровна усмехнулась: «Маловато ему, однако, для счастья надо».

— Так и знал, — нахмурился Давид Исаевич. — Соли не положил.

— Спасибо, что не пересолил, — заметила Евдокия Петровна. — Ни в кого, стало быть, не влюблен.

Давид Исаевич обернулся к ней:

— А ты?

— Разве не видишь? Очень хотелось бы увлечься, — она делает паузу, — еще раз — тобою. Не получается пока…

Он попытался обнять ее, поцеловать. Губ его Евдокия Петровна все-таки избежала, — скрипит дверь и на пороге показывается Илья: