9
На пороге кухни, которую Давид Исаевич называл «мой кабинет», неожиданно выросла Евдокия Петровна, скользнула взглядом по воодушевленному лицу мужа, потом по папке с рукописью на столе. Скривившиеся губы ее дрогнули.
— Творишь все, забавляешься, — произнесла Евдокия Петровна, усмехаясь.
Такой оплеухи Давид Исаевич не ожидал. Под ее горькой тяжестью он как-то весь сгорбился, согнулся. Но тут всплыло в памяти, как Илюша препирался с матерью, убеждая ее, что не она, а он прав. Хорошо, сынок! Прекрасно, парень! Может ведь и она быть неправой, может ведь! Наверное, Илюша унаследовал его характер, упорно отстаивая убеждение, что то, что он делает, это как раз то, что надо делать.
Вот и сейчас Илюша настоял на своем и из большой комнаты тихо неслись мелодичные звуки. Давид Исаевич поднял голову, распрямился. Да, именно так. Надо делать то, что считаешь нужным, что бы кругом ни говорили. И пускай у Дуси свое мнение, он не свернет со своей дороги.
Однако Евдокия Петровна зашла на кухню вовсе не для того, чтобы ругать мужа. Она принесла густо исписанные листки бумаги с перечеркнутыми, вымаранными строчками. Давид Исаевич знал, что после удачной работы за письменным столом Дуся обычно бывает приветливой, должно быть, поэтому на него так сильно подействовали ее хлесткие, обидные слова о его литературных забавах. Все равно он ждал, что она заговорит иначе, добрее. Так и получилось.
— Все ладно в учительском деле, — прошептала она, оглядываясь на дверь, за которой ничего уже не было слышно, кроме тишины. — Понимаешь, все хорошо. Одно грустно: после работы опять начинается работа. И что любопытно, чем человек опытнее, тем трудней ему — больше требовательности к самому себе. Вчерашняя победа — только на минуту.
Благодушие жены успокаивало, хотя вполне вероятно, что оно призрачное и в любой миг можно ждать взрыва.
— Чем занята? — поинтересовался Давид Исаевич.
— «Разгромом» Фадеева.
— Никак не разгромишь его?
— Надо же до конца постигнуть секреты свежести и обаяния этого романа. Что делает его неувядаемым? То, что в нем каждое лицо — тип, а вместе с тем емко очерченный характер? Или безыскусность сюжета? Лаконизм? А может, все дело в композиции? Там ведь нет ни одной лишней детали, ни одного пустого слова. Поэтическая ткань настолько проста и естественна, что высокого мастерства не замечаешь. Вот так писать стоит…
Давид Исаевич делает вид, что намека не понял. Слушал он жену, борясь с желанием прикоснуться губами к ее лицу с чуть приподнятыми бровями и сухими уставшими глазами. А она увлеченно заговорила об одном из героев «Разгрома», подрывнике Гончаренко, без которого не было бы романа. Левинсон ничего не сделал бы с Морозко, не перевоспитал бы его и вообще не стал бы победителем, если бы не опирался на Гончаренко, рабочего с развитым интеллектом и даром педагога. Когда Морозко понял, какое место в его жизни занимает этот подрывник, то задумался, как это он раньше не обращал внимания на такого замечательного человека. Но в том-то и все дело. Настоящий воспитатель всегда действует незаметно, хотя и неотразимо.
Давид Исаевич кивал головой, он уже забыл о размолвке с женой, о том, что она может быть отчужденно-холодной, колючей, неприступной. Рука его потянулась к ее талии — ему захотелось обнять жену, но он воздержался и произнес чуть слышно:
— Работать тебе помешать?
Распрямив со сладким зевком плечи, Евдокия Петровна сказала:
— Бабий век — сорок лет.
— А в полсотню время вспять, баба ягодка опять! Настоящая жена — точно вино, чем старее, тем слаще, — возразил Давид Исаевич, намереваясь все же обнять супругу, посмотреть ей в глаза. — Никак не привыкну к тебе. Каждый раз — новая. Просто чудо!
За окном чиркнула безмолвная молния. Другая вспыхнула минуту спустя, приглушенно прогремел гром.
— Возвращается гроза, — произнес Давид Исаевич. — Как бы нашего поздняка не разбудила.
— Странно: осенняя гроза. Поразительно! — певуче откликнулась Евдокия Петровна.
Еще несколько молний скользнули по небу. В распахнувшееся от порыва ветра окно хлынула прохлада. Евдокия Петровна поежилась, потерла ладонь о ладонь.
— Согреть? — потянулся к жене Давид Исаевич.
Она отрицательно покачала головой, вздохнула: «Что посеяла, то и жну». И опять те гнетущие чувства, которые в последнее время все чаще непрошено вспыхивали в ней, ожили с новой силой. «За все человек платит, — думала Евдокия Петровна. — Раньше или позже, но платит». А вслух сказала:
— Ну так как с кандидатскими? Надумал?
— Куешь железо, пока горячо? — ухмыльнулся в ответ Давид Исаевич.
Евдокия Петровна помрачнела:
— Знаешь что? Заведи-ка мне часы и мучай себе свою рукопись. У меня еще хлопот невпроворот.
«Плохо мое дело», — расстроился Давид Исаевич, но носа не вешал.
— Будешь ложиться спать, зайди на кухню, — осторожно предложил он.
Проснулся Давид Исаевич с мыслью, что многое надо успеть сделать сегодня. А вставать не очень-то хотелось. «Подъем!» — скомандовал себе, резко приподнялся, спустил ноги, нащупал тапки и тихонько, чтобы не заскрипели половицы, направился умываться. Взбодренный холодной водой, Давид Исаевич наскоро вытерся мохнатым полотенцем, взял гантели, несколько раз взмахнул ими, что должно было означать зарядку, и возвратился крадучись к себе.
Одеваясь, он поглядывал то на раскладушку Илюши, то на кровать, где похрапывала Дуся. Сын разметал руки, выпростанные из-под одеяла, в полутьме они чуть заметно поднимались и опускались в такт дыханию. Этими руками Илья, совсем еще воробышек (ох, сколько лет назад это было), мешая маме, которая торопилась на работу, пытался впервые сам надеть махонькие оранжевые ползунки, но почему-то упрямо пялил их на голову. Дуся поправляла его:
— Не туда, не туда же, капля!
А он делал по-своему.
Пролетело время. Теперь на спинке стула возле раскладушки Ильи висят длинные, спортивного типа брюки с накладными карманами, отороченные поблескивающими в потемках шляпками кнопок.
Илья улыбнулся во сне. А старший Коростенский нежно взъерошил его вихорок и отправился готовить еду.
Заря не спешила рассеять темноту на кухне, пришлось зажечь свет. Ярко вспыхнул шар плафона, ослепляя Давида Исаевича, он сожмурился, соображая, что будет варить сегодня.
Меню в семье не планировалось, возникало экспромтом, ни холодильник, ни кухонный шкаф не ломились от запасов, и это сильно ограничивало возможность вариаций. Попытки устранить здесь стихию успеха не приносили. Страдал главным образом Илья. Жена же ворчала редко: то ли притерпелась, то ли ее вкусам Давид Исаевич все-таки приловчился угождать. Сын же роптал. Он вслух завидовал своим товарищам, которые без ограничения поедали пироги и пышки, испеченные недипломированными бабушками и мамами. Давид Исаевич признавал, что парень прав, хотя мог бы чуть умеренней выражать недовольство. Виновным Давид Исаевич себя не чувствовал. С талантом надо родиться. С любым. Разве каждому под силу постигнуть тайны кулинарного мастерства? Главное — искренне выполнять свои обязанности и по возможности восполнять отсутствие дара приобретенными навыками. Поварские произведения — не литературные, а попробуй сработай их. Даже обычную манную кашу, единственное блюдо, которое Илья ел с охотой, непросто сварить: и чтобы крутая не получилась, и не слишком жидкая, чтобы без комков и пленки, и сладкая в меру. Но, как говорится, нужда всему научит. Используя литературу, Давид Исаевич освоил кулинарный минимум, тем более что брюхо как злодей, старого добра не помнит, каждый день угождай ему сызнова. Особых восторгов кулинарная деятельность у Давида Исаевича не вызывала, но ведь кому-то надо и черную домашнюю работу делать. А куда денешься? Илья мал, жена и так завалена разными хозяйственными заботами, да и наука требует времени. Некому больше. Раз надо, так надо. Кто сказал, что кулинария — это чисто женское дело? Трудное — значит мужское.
К завтраку Давид Исаевич задумал салат и кофе с бутербродами; на обед — овощной суп и кисло-сладкое по маминым рецептам. Ужин — молочный. Решил и принялся орудовать. Ополоснул вымытые с вечера кастрюли, воды налил — и вот уже горят все конфорки на плите.
Ловко разделал пару луковиц Давид Исаевич. Рядом положил ветку укропа, несколько лавровых листочков, корешок петрушки, зубок чеснока. Мелко нарезал картошку, почистил морковь, натер свеклу. Потом выгреб из плетенки вилок капусты и тоже быстро нашинковал. Все сотворенное им крошево Давид Исаевич разом запустил в кастрюлю. Соли не забыл и перцу на кончике ножа — тоже. Кажется, ничего не упустил.
Теперь можно было приступать к самой неприятной процедуре: строгать луковую стружку для кисло-сладкого. Сложность операции состояла в том, что измельченный лук щипал глаза, выжимая слезы, которые в три ручья текли по щекам. Давид Исаевич пытался мысленно увидеть себя со стороны, лицо свое, искаженное невольными слезами, противное, в морщинах. Неужели этот старик — он?! Невольно Давид Исаевич обернулся к окну, где сиротливо лежала папка с его рукописью, и вздрогнул: ему почудилось, что папка раскрывается. Давид Исаевич крепче сжал в руке рукоятку ножа. Нынче ночью, впервые за годы сочинительства, он столкнулся с дивным явлением: его герои перестали безропотно ему подчиняться. Он навязывал им свое, а они упирались, не желали делать того, что он им предписывал. Может, на самом деле что-то происходит с рукописью? Он даже услышал какие-то шорохи, звуки, топот ног. Неужели кто-то из персонажей вырвался на волю и удирает от него? Давид Исаевич встряхнул головой, избавляясь от наваждения; нет, все в порядке. Жена проснулась и делала зарядку, бегая вокруг стола. Давид Исаевич со спокойной душой вернулся к своему кисло-сладкому.