Изменить стиль страницы

Я зевал и скучал в нашей милой школе, кажется, больше всех: игры меня не интересовали, а ухаживать за девочками я не решался. Сухая и нелепая наука не вмещалась в моей голове, так как я не понимал, ни как надо читать, ни того, что читаемое имеет какой-то смысл. К тому же таблицы наши были не на болгарском, а на старославянском языке. Я пришел к мысли, что соседка, противница ученья, — видимо, человек дельный. Мне хотелось учиться, я жаждал знаний, но ум мой становился еще тупее, чем был прежде, до того как я стал ходить в школу.

Не могу выразить, до чего мне тяжело рассказывать о своей жизни после окончания школы. Но тяжело не тяжело, а надо…

Я уже говорил, что Драганка была хорошенькая скромная девочка. Погоди… Она и теперь стоит у меня перед глазами, когда я зажмурюсь: высокая, стройная, с черными, как у серны, глазами, с волосами, словно черная кудель, блестящими на солнце, с лицом, как у ангелов над церковными дверями. Бывало, поглядишь на нее, когда она поет, — так и кажется, что ты в раю. Подопрет щеку рукой, подымет глаза к небу, чуть наклонит голову и запоет:

Черноока, белолица,

Ты зачем родилась?

Кто красе твоей и ласке

Радоваться будет?

Или турок-басурманин,

Старый, злой разбойник?

Или хитрый грек-пролаза

Без души и сердца?

Иль болгарин из Свиштова,

Грубый, жадный скряга?

На пять пар халвицы купит

Да на десять хлеба

И бахвалится соседям:

«Мы живем богато».

Я глядел на нее, слушал ее пение, и сердце у меня сжималось, дрожало и билось в груди.

Это было самое счастливое время в моей жизни: я думал тогда, что мир сделан из серебра и золота, что все люди — ангелы, что человек создан только для того, чтобы радоваться и веселиться. Ах, давно миновали те золотые дни, когда душа моя жаждала жить и наслаждаться жизнью. Они прошли, не оставив в сердце моем ничего, кроме глубоких, мучительных ран! Я радовался всему, что меня окружало, не зная, что под ногами у меня зияет глубокая яма, куда, после непродолжительного счастья, я должен был провалиться, как слепой, и навеки погибнуть. Непостижима судьба человека — особенно судьба болгарина!

Шел Петров пост: трава высотой до пояса покрывала поля, зеленея, благоухая и волнуясь, как море, от прохладного ветра. Благодать! Нивы шумят, колосья кланяются друг другу, словно попы, когда те на мясное заговенье просят прощенья у христиан. На синем небе — ни облачка; солнце льет сверху тепло, заставляет траву благоухать, осушая покрывающие ее брызги росы. Дышишь и не надышишься, а сердце расширяется и кровь быстро течет по жилам. Куда ни взглянешь — под каждой травинкой, под каждым листочком, под каждым камешком, всюду суетятся и трудятся муравьи, букашки, божьи коровки; жучок ползет у тебя по шапке, кузнечики прыгают к тебе на колени, бабочки порхают перед тобою и садятся то на один цветок, то на другой или борются друг с дружкой, как заправские борцы. А поднимешь глаза — и там увидишь жизнь и борьбу: высоко в ясном небе парят орлы, поют жаворонки, кричат соколы, пролетают ласточки, воробьи, журавли, дикие утки, гуси, лебеди, а ястреба, застыв на месте, словно гвоздем прибитые к одной точке небосклона, ждут своей жертвы. Тут и там вдруг закачается трава или колосья и оттуда вынырнет какой-нибудь суслик, таща колосок к себе в норку. Все вокруг тебя живет, дышит, радуется, поет, чирикает, кукует, свиристит. А невдалеке Дунай колеблет свои волны, по которым плывут корабли, лодки, пароходы! Отрадно глядеть на нашу Болгарию, на ее леса и горы: все ласкает взор; сердце начинает радостно биться в груди… А в голове бродят всякие мысли; думаешь-думаешь, и в конце концов мысли твои убьют всю радость. Ну, как можно радоваться, когда вспомнишь, что во всей нашей просторной прекрасной Болгарии нет местечка, не обагренного святой, праведной кровью?..

Раз пошли мы с Драганкой на луг сено ворошить, а баба Гана осталась дома готовить ужин. Работали весь день, устали и сели отдохнуть под ивой. Жара начала спадать; солнце, приближаясь к земле, готовилось оставить наш мир, пожелав ему «доброй ночи»; ветерок, долетавший от Стара-планины, нес с собой прохладу и запахи разных цветов. Все дневные живые существа скрылись, — из нор вылезли вечерние и ночные; люди стали расходиться по домам.

— Весело тебе, Драганка? — спросил я свою нареченную сестру.

— Я устала, — ответила она.

— Я тоже. Мы нынче хорошо поработали. Но скажи, тебе приятно глядеть на мир божий?

— Да что же в нем особенного? Чему веселиться?

— Тому, как птички поют, как трава зеленеет, как цвети сладко пахнут, как скотина радуется, как солнце сияет.

— И в прошлом году об эту пору было так же, как теперь: ни лучше, ни хуже. Все как всегда, — возразила Драганка со вздохом.

— А мне веселей и лучше, чем в прошлом году. Тогда я был еще молод и не знал, чему надо радоваться, а теперь мне весело и хорошо.

Драганка поглядела на меня своими большими черными глазами, словно хотела узнать по лицу, что у меня в мыслях, потом сказала:

— В прошлом году я была счастливей, чем теперь… Тогда я радовалась и бабочкам, и цветам, и птицам, а теперь меня ничто не радует, ничто не веселит, ничто не доставляет мне удовольствия… Сердце мое к чему-то стремится, душа чего-то желает, но чего… не знаю сама… Мне тяжело… Что я любила год тому назад, того уже не люблю больше; а чего не любила тогда, то люблю теперь.

— Значит, если в прошлом году ты любила меня, то теперь не любишь… Так, что ли?

Драганка опять поглядела мне в глаза таким взглядом, как будто хотела сказать: «Кто знает, что у тебя на сердце». Я тоже поглядел ей прямо в глаза. Она покраснела и промолвила:

— Я люблю тебя так же, как любила и в прошлом и в позапрошлом году. Ты мой брат, и я не могу не любить тебя…

— Если ты меня любишь, как любила до сих пор, так обними и поцелуй меня, — сказал я.

Драганка сильно покраснела, ласково взглянула мне в глаза и ответила:

— В прошлом году я была еще ребенком и не знала, как себя вести… А теперь я не должна делать того, что делала прежде… Это стыдно!

— Ну, значит, ты меня не любишь. А я думал, что мы будем всегда любить друг друга, пока не умрем. У тебя нет ни отца, ни матери, ни родных; а у меня они хоть и есть, но теперь далеко. Кто же нас будет любить, если мы не будем любить друг друга? Кто нас обнимет и поцелует, если мы не станем обнимать и целовать друг друга? Не знаю, как ты, а я — один на свете; у меня нет никого.

— И я одна на свете, — сказала Драганка. — Кроме тебя и бабы Ганы, я тоже никого не люблю.

— Не верю. Если ты меня любишь, так должна меня обнять и поцеловать. А если не любишь, должна мне сказать об этом; я тогда уйду, откуда пришел. Пойду в Белоградчик искать своих родителей. Мне тяжело жить здесь, среди чужих людей, зная, что никто меня не любит…

— Я люблю тебя, — промолвила Драганка, опустив глаза.

— Если любишь, должна поцеловать, — сказал я, и сердце застучало у меня в груди.

Драганка прижалась ко мне, обхватила мою голову своими белыми руками и поцеловала меня в губы. Никогда не забуду я этой минуты, никогда не забуду огня, пробежавшего у меня по телу при этом поцелуе, никогда не забуду блаженства, которое я тогда испытал. И на том свете сладкая эта минута будет единственным моим утешением, заставляющим вспоминать о земном. Руки Драганки дрожали, лицо ее пылало как в огне, глаза блестели, словно две звезды в безлунную ночь.

— Ты будешь любить меня всегда? — тихо, взволнованно спросила она.

— Пока жив, — ответил я.

Любовь наша уже не была братской.

5

Драганка стала для меня дороже жизни, своей и чужой, дороже всего на свете. Я забыл сказать, что, когда я немного научился читать и писать, баба Гана взяла меня из школы и отдала к одному торговцу — помогать в лавке. Отведя меня к этому торговцу, она ему сказала:

— Прошу тебя, кир[79] Михалаки, люби Ценчо и не брани его, потому что я его люблю, как родного сына. Отдаю тебе его, чтобы ты научил его торговому делу, а не для того, чтобы он был тебе слугой. У меня есть деньги, и, ежели, бог даст, у Ценчо окажутся способности к торговле, я отдам ему эти деньги, чтобы он вошел с кем-нибудь в пай.

— Пусть только научится работать; я его тогда сам возьму в пайщики, — ответил кир Михалаки, и лицо его залоснилось, словно мокрый бархат на солнце.

— Дам денег, только бы человеком стал, — сказала баба Гана и ушла.

Хозяин мой ничем не отличался от остальных своих собратьев — богатых торговцев: он уважал только тех, кто имел хоть на десять пар больше, чем он, а с бедными держался гордо, даже враждебно. Для подростков, которые находились у него в услужении, он был настоящий паша[80], а иногда и палач. Жена его была существо забитое, полумертвое, а дети находились на положении черных рабов, которых турки держат у себя в домах. Словом, кир Михалаки, со своим большим «чувством» походил на Али-пашу янинского, а его чада, домочадцы и слуги были его подданными и находились в полной его власти, так что он даже мог бы живыми в землю их закопать.

Много побоев принял я и от этого толстого хозяина. Но побои эти научили меня быть человеком. Пусть только не подумают иные наши чорбаджии, будто побои принесли мне ту пользу, на которую они сами рассчитывают, избивая своих сыновей и слуг. Нет, последний мой хозяин научил меня любить свободу и независимость; он научил меня ненавидеть всякую тиранию и чувствовать отвращение ко всем палачам, ко всем деспотам. Днем я работал в лавке кира Михалаки, а вечером шел домой, к бабе Гане. Драганка встречала меня, точь-в-точь как птенцы ласточки встречают своих родителей, которые приносят им в клюве мух и червяков на обед. А мне всякий раз казалось, что я не видел своей голубки целую неделю. Но самым приятным днем для нас было воскресенье. Сидим мы с ней в садике, плетем венки, делаем букеты, полем и перекапываем, поливаем и подрезаем кусты и деревья, поем, смеемся, болтаем, дразним друг друга. Время летело незаметно.