Ранним декабрьским утром 708 года от основания Рима одинокий всадник пронесся по Яникульскому мо ...

Ранним декабрьским утром 708 года от основания Рима одинокий всадник пронесся по Яникульскому мосту через Тибр и с той же скоростью устремился дальше, разбрызгивая желтую грязь.

Улицы были пусты. Вообще-то они всегда бывали пусты в такие вот ранние часы: магистраты начинали работать позднее, лавки, таверны, харчевни еще не открыты, а публичные дома уже закрыты. Даже бродяги, просящие подаяния на ступенях храмов, выходили на промысел позднее. И все же… огромный город казался обезлюдевшим, вымершим… словно кладбище.

Однако все объяснилось просто. Накануне весь город принимал участие в празднествах, которые были устроены городскими эдилами в честь царицы Клеопатры, вот уже два месяца гостившей в Риме по приглашению сената и самого Цезаря. Зрелище удалось на славу и стоило немногим меньше, чем какая-нибудь небольшая война. Травля разнообразных животных продолжалась весь день и закончилась боем гладиаторов и таким обильным угощением за счет городских властей, что на следующее утро не осталось в Риме никого, кто не жаловался бы на головную боль с похмелья.

Поэтому появление всадника в темном дорожном плаще, сплошь покрытом грязью, прошло незамеченным. Между тем наблюдательный трезвый взгляд мог бы увидеть здесь немало интересного. Этот всадник, несущийся на измученном коне, изнуренный вид самого всадника, его полная боевая форма, какую носили только в действующей армии, — все говорило о том далеком пути, который пришлось ему проделать. Рог на шлеме означал, что всадник имеет чин корникулария, помощника центуриона, а белые перья на этом шлеме — о важности и срочности выполняемого поручения. Действующая армия… Срочное поручение… Да, здесь было над чем подумать, над чем поразмыслить… Но и думать и размышлять было в это утро некому. Никем не замеченный, всадник добрался до нужного ему дома и осадил коня. Затем постучал.

Он прошел через атриум, оставляя на выложенном мозаикой полу грязные следы. Филемон, секретарь Цезаря, высокий грек с неестественно белым лицом, распахнул дверь. Цезарь сидел за столом. При звуке шагов он оглянулся и встал.

Сколько раз корникуларий Аксий Крисп мечтал о такой вот встрече с великим человеком, не просто в толпе, не случайно, а так, как сейчас, выполняя ответственное и опасное поручение. Сколько раз представлял, что скажет ему Цезарь и что ответит Цезарю он, Крисп. Сколько надежд, самых смелых, связывал он с этой встречей… Но сейчас все слова и все мысли, казавшиеся ему такими важными, Так волновавшие его в начале пути, исчезли из памяти, словно их никогда и не было. Он стоял пошатываясь, и усталость давила его к земле, словно могильная плита. Позднее, придя в себя, он долго пытался вспомнить хоть что-нибудь из этой встречи, хоть какую-нибудь деталь, но тщетно. Одно только он запомнил: каких усилий стоило ему каждое движение. Собрав немногие оставшиеся у него силы, стараясь не качаться, он приветствовал Цезаря, как полагалось по уставу, выкрикнув деревянным от усталости голосом: «Венера и Десятый! Срочное донесение легата Квинта Педия императору Цезарю. Доставил корникуларий третьей центурии десятого легиона Аксий Крисп. Венера и Десятый!»

И он отдал честь. Затем непослушными руками достал из сумки толстый пакет с донесением. Цезарь, не читая, положил его на стол. Аксий Крисп стоял пошатываясь. У ног его образовалась грязная лужа, темные капли продолжали падать на сияющий мраморной белизной пол. На первый взгляд корникуларию Криспу можно было дать не более семнадцати лет. «Совсем еще мальчик», — подумал Цезарь и отвернулся. Длинными тонкими пальцами побарабанил по столу, поглядел на печать. Пакет был отправлен пятнадцать дней тому назад. Следовательно, эти две недели мальчик должен был не спать совсем или спать, не слезая с седла. Он еще раз, теперь уже с явной симпатией, взглянул на корникулария Криспа из десятого легиона: тот по-прежнему стоял, пошатываясь. Глаза его были открыты. Цезарь смотрел на него и улыбался — корникуларий спал стоя.

— Вы свободны, — сказал Цезарь. — Вы свободны, — сказал он громко. Аксий Крисп, не мигая, смотрел на него широко раскрытыми глазами. — Венера и Десятый!

Аксий Крисп вздрогнул, закрыл и открыл глаза.

— Корникуларий Крисп слушает!

Цезарь по-прежнему улыбался. «Семнадцать лет…»

— Отведите его в спальню, — распорядился он. — Поставьте у дверей стражу, пусть выспится.

Секретарь записывал, его неестественно белое лицо не выражало ничего.

— Это все?

— Да. Иди.

Но едва успели за спиной у секретаря закрыться двери, как звонок вернул его обратно.

— Я слушаю, господин.

— Вот что… — Цезарь смотрел в окно.

За окном клубилась, наползая, рассветная муть. Рабы, проводившие Аксия Криспа, вернулись и насухо вытерли пол. Секретарь терпеливо ждал.

— Приготовить приказ о производстве корникулария Криспа в центурионы. Я подпишу. Двойное жалованье выдать за месяц вперед.

— Слушаюсь. — Секретарь поклонился, избегая смотреть на Цезаря. Когда он закрыл двери, лицо его было по-прежнему бесстрастно. Взгляд не выражал ничего. Почти ничего.

Этот просторный, удобный, красивый дом, построенный совсем недавно, стоял в самом начале Священной улицы, на Палатине, наиболее аристократическом квартале Рима.

Окна дома были обращены на запад и восток, так что хозяин при желании мог наслаждаться солнцем весь день. Дом принадлежал Корнелию Бальбу, сенатору и, по его словам, обошелся в немалую сумму, которую, впрочем, Бальб никогда не называл. Завистники — а в них никогда нет недостатка среди людей преуспевших — утверждали, однако, что сенатор, скромно говоря, преувеличивает и что-де все расходы его свелись к оплате останков старого дома, стоявшего на этом месте прежде. Старый этот дом, бывший не таким уж старым, принадлежал ранее одному из приверженцев Помпея-старшего, некоему Либию, сложившему голову в Африке. Год назад дом загорелся и сгорел дотла при обстоятельствах, так и оставшихся невыясненными. Завистники сенатора Бальба и тут не упустили своего. Некоторые даже более определенно намекали на рабов с факелами и на подозрительное бездействие полиции, расследовавшей причины пожара. Сам Корнелий Бальб, сенатор, банкир и друг Цезаря, мало обращал внимания на злопыхательские слухи, а задевать его более открытым способом никто не решался. Это был человек маленького роста, испанец по происхождению, купец и ростовщик по роду деятельности, всадник по имущественному цензу. На самом деле стоимость личного имущества Корнелия Бальба, как благодаря собственным талантам, так и благодаря многолетней дружбе с Цезарем, во много раз превышала ту, необходимую для получения всаднического ранга, сумму в четыреста тысяч сестерциев. Добрый по природе, Бальб не знал пощады во всем, что касалось борьбы с конкурентами. Может быть, и даже скорее всего именно поэтому, к пятидесятому году своей жизни он, начинавший на пустом месте, стоял во главе целой торговой империи, куда входили такие разнообразные промыслы, как торговля рабами, добыча серебра, морские перевозки, многочисленные кожевенные, суконные и строительные предприятия и финансовые дела. Последние два года он стал понемногу отходить от дел. Почувствовал влечение к роскоши, стал отдавать дань изысканной гастрономии. Построил несколько домов в Риме, еще несколько — под Римом, в горах, еще несколько — на взморье. Стал собирать старинные вазы, древние рукописи, коллекционировать вина…

В это утро он возлежал за столом, завтракал. Сквозь окна в комнату сочился жидкий, как разбавленное вино, свет. Обгладывая крылышко черного дрозда, Бальб размышлял о преимуществах этой птицы перед журавлем и о том, не следует ли задернуть шторы и зажечь светильники. Для этого достаточно было протянуть руку к звонку, но протягивать руку было лень. Дрозд был чуточку пересушен. Сенатор запил мясо глотком лесбосского вина из большой чаши. Серый день за окном навевал тоску и рождал какое-то беспокойство. В такой день ждать хороших вестей не приходится.

Бесшумно появился раб-нумидиец — на серебряном подносе лежало письмо. Бальб вытер салфеткой руки. Взял свиток, кивнул. Раб исчез бесшумно, словно испарился. Разворачивая свиток, Бальб, прежде чем читать, понюхал — если нюх ему не изменяет, письмо было от молодой женщины. Он угадал. Письмо было от Цитеры, замечательной артистки, мимы и первой потаскушки во всем Риме. Сенатор пожевал полную губу, стал читать. Прочитал. Лицо его, меняясь на глазах, становилось жестким. Он поднялся с ложа, оправил тунику. Потянулся к звонку, дернул шнур… Нумидиец появился как из-под земли.

— Тогу! — коротко произнес Бальб.

Чернокожий раскрыл рот, сенатор прервал его тоном, не терпящим возражений:

— Приготовь носилки, быстро! Мы отправляемся к Цезарю.

Нумидиец сверкал белками глаз:

— Господин…

— Ну, что еще у тебя? — раздраженно сказал Бальб.

— Он здесь, господин, — сказал нумидиец.

Дверь раскрылась, и вошел Цезарь.

Они прошли через зеленеющий сад, мимо бассейна с подогретой водой, миновали оранжерею и вошли в кубикулум — небольшую комнату, предназначенную для уединенных встреч. Здесь их никто не мог подслушать. Стены комнаты, отделанные драгоценным черным деревом, отражали пламя светильников. На маленьком резном столике уже стояли кувшин с вином, две массивные серебряные чаши, большое блюдо с закусками. Бальб сел в кресло на самый кончик, стал разливать вино. Цезарь, не мигая, глядел на желтое пламя, вздрагивавшее, словно в ознобе. Бальб снял серебряную крышку с блюда, по привычке понюхал.

— Заливное из павлина, — сказал он.. — Садитесь, мой Цезарь.

Цезарь сел. Лицо его было хмуро. Он молчал. Бальб, наоборот, говорил не переставая, время от времени острым взглядом всматриваясь в лицо Цезаря. «Этих двух вертикальных морщин, — отметил он про себя, — еще недавно не было». Что-то произошло. Ничего хорошего в такую погоду произойти не могло. Бальб почти наверное догадывался, что именно могло произойти; тем не менее продолжал разыгрывать роль ничего не подозревающего простака. Нахваливал вино, заливное. Положил себе на тарелку кусочек павлина, съел, глотая с усилием. Цезарь слушал, маленькими глотками пил вино, которое и в самом деле было превосходного качества. Так продолжалось довольно долго: Бальб шутил, делая вид, что веселится, Цезарь слушал, напряженно улыбаясь. Каждый при этом думал о своем, оба — о том же самом. Первым не выдержал Бальб.