Изменить стиль страницы

— Синьора, — почему-то назвал Ольгу на итальянский лад и осклабился в улыбке, — есть вери гуд… стокингс.

— Сколько стоит? — поинтересовалась она и выразительно показала пальцами: — Моней?

— О, ноу моней, — засмеялся американец. — Это презент! Один стокинг — сейчас, второй стокинг — утром…

Словно ударили по лицу… Почти бежала, закусив губу. «Гадина, мразь! Если б твою семью каждый день бомбили, если бы ей нечего было есть, разве ты вел бы себя вот так? И разве наши мужчины вели бы себя подобно в твоей стране? Подонок ты, а не моряк!»

С тех пор, как и большинство мурманчанок, обходила стороной иностранных матросов. А вскоре случилось такое большое горе, что сразу заслонило собою все.

Город бомбили четвертый раз за день. В бомбоубежище было тускло от пыли, поднятой близкими взрывами, лампочки мутнели расплывчато, казалось, на краю света. Люди сидели здесь уже много часов, тесно прижавшись друг к другу, сидели молча, устало и равнодушно, даже не вздрагивая от грохота бомб. Мысли путались, чудились вязкими, неповоротливыми, и Ольге ни о чем не хотелось думать — только сидеть неподвижно, все равно до какого конца. Лишь время от времени проплывала дума — отдаленная, будто думала не она, а кто-то другой: «Может, и правда «Кузбасс» приближается к порту? Пусть уж лучше немцы нас бомбят, нежели суда…»

В дверь не вошел, а как-то ввалился испуганно дядька в бушлате и кепке. Остановился, тяжело переводя дыхание, растерянно стряхивая с одежды известку. Люди подняли головы, молча и сосредоточенно глядели на него, точно немо спрашивали: ну как там, наверху? И дядька под этими взглядами натужно выдавил из себя:

— На третьем причале в кран угодило…

— В мой кран? — взвилась Аннушка и метнулась к выходу. Ее удерживали, хватали за руки, но в этой маленькой женщине оказалась недюжинная сила: Аннушка одних разметала, от других увернулась — и выскочила наружу. Вдогонку ей неслись упреки, угрозы, предостережения… А в следующий миг все оцепенели: громыхнуло совсем рядом, над головами. С потолка густо посыпалась штукатурка, несколько лампочек замигали и тут же погасли, и в наступившем полумраке кто-то отчаянно и бессвязно запричитал.

Дежурная активистка, переборов страх, начала медленно, словно на ощупь, подниматься наверх, боязно и осторожно постукивая каблуками по каменной лестнице. Обратно стук ее каблуков скатился стремительно, панически. В глазах дежурной отражался ужас. Беспомощно прислонясь к стене, не в силах сдержать рыданий, она простонала обескровленными губами:

— Женщину, что давеча выбежала… Что же он с нами, ирод проклятый, делает?

— Аннушка? — Ольга почувствовала, как внутри ее замерла холодная пустота. Не раздумывая, не помня себя, бросилась к двери — никто теперь ее не удерживал.

Солнце ослепило ее. Ольга бежала к дымящейся воронке, глотая воздух, и ей казалось, что сердце не выдержит, разорвется, расплещется вдруг осколками боли, тоски и отчаяния.

Опережая ее, пронеслась машина с красным крестом, распугивая сиреной, и люди в белых халатах выскакивали с носилками, не дожидаясь, пока машина затормозит, остановится.

Когда она подбежала, Аннушка лежала уже на носилках, накрытая до подбородка простынею, сквозь которую проступали темные пятна крови. Лицо крановщицы было белым и неживым. Но Аннушка внезапно приподняла веки, с трудом повела глазами. Увидела Ольгу, едва уловимо, болезненно и виновато попыталась улыбнуться:

— Только выскочила, а тут меня враз и убило… — И беззвучно, закусывая губу, заплакала: — Чтой-то я Ваське теперь скажу…

Ее торопливо унесли в машину.

Бой над городом затихал. Удалялся за сопки рев самолетов, и зенитки рассержено, вразнобой тявкали им вдогонку последними выстрелами. Над портом, над привокзальными мастерскими, на рейде сначала несмело, затем все увереннее заводские и судовые гудки возвещали на разные голоса сигнал отбоя воздушной тревоги.

А Ольга стояла прислонившись к столбу, расщепленному осколками бомбы, и не плакала, а жалобно, тихо скулила…

С тех пор она невольно видела все вокруг иными глазами. Словно в Аннушкиной беде прикоснулась собственными руками ко всеобщему горю, что не щадило миллионы людей от Баренцева до Черного моря, не щадило по всей Европе и даже вдалеке от нее — на океанских просторах. До этого о тяжких утратах узнавала все-таки отвлеченно: из похоронок, что получали соседки и сослуживицы, из радиограмм, которые через тысячи миль пробивались к рации управления, из сводок Информбюро. А тут… И Ольга с тоскою и страхом рассматривала отныне вмятины и пробоины на бортах судов, обгоревшую краску надстроек, срезанные осколками снасти и поручни. Выходит, за каждой из этих отметин таились кровь, стоны раненых, даже смерть? И такие же печальные, наполненные болью глаза людей, какие были у Аннушки на носилках?

Раскисла совсем. Взять себя в руки, собраться помогло то, над чем не задумывалась раньше: она жена капитана. Когда встречала жен моряков «Кузбасса» — притихших, растерянных, с единственным вопросом в глазах, — невольно старалась как-то их ободрить, обнадежить. Сама не заметила, как начала подражать Лухманову, чтобы хоть внешне выглядеть в глазах женщин так, как, наверное, выглядит он перед своим экипажем в трудные для теплохода минуты. Быть может, именно это спасало ее от отчаяния.

Без конца спрашивать в управлении о «Кузбассе» казалось Ольге бестактным, назойливым: ожидание, долгое и мучительное, стало уделом не только морячек, но и подавляющего большинства женщин страны. Тем более что в управлении работало немало солдаток и даже вдов, еще не привыкших к своей обездоленности. А начальству хватало забот и без нее, без Ольги.

Она стала замкнутой. И только порой ночами с осточертевшим полярным солнцем, которое светило словно нарочно, чтобы не дать забыться во вдовьей полуночной темноте, выдержка покидала Ольгу. Она плакала в подушку, беззвучно повторяя все те же вопросы: «Скоро ли вернешься?», «Где ты?», «Что с тобой?».

Должно быть, вместе с ней в такие минуты плакали миллионы других женщин — под всеми широтами объятой войной планеты.