ЖИВАЯ РЕЧЬ XVII ВЕКА
…язык, на котором говорили русские лет уже тысячу… которым писал письма Иван Грозный… митрополит Макарий и протопоп Аввакум… ничуть не умер, потому что он народный…
День угасал. Солнце спряталось куда-то за могучие стволы бронзовых сосен, особенно кряжистых и величавых здесь, на берегу Москвы-реки, у старинного села Уборы. О древности этого поселения свидетельствовал храм XVII столетия да известняковые надгробия с давно стершимися церковнославянскими надписями.
Я люблю этот уголок Подмосковья. Неподалеку от него Левитан писал последнюю свою картину «Летний вечер»: за околицей, за зубчатой линией леса догорает закат. Это прощальная вечерняя песня прекрасного художника, исполненная глубокого лирического настроения. Он славил мир и покой на родной земле…
И вот однажды, осенью 1944 года, я побывал в этом уголке. В тот тихий левитановский вечер, настоянный запахами сухого сена, я испытывал ни с чем не сравнимое чувство покоя, согретое верой в близкий победный исход войны.
Я уселся на крутой берег, а вокруг меня и подо мной с писком перепархивало великое множество стрижей; на прибрежном откосе виднелись лунки, в которые они то и дело влетали.
Земля, впитавшая за день тепло, отдавала его воздуху, лиловеющему небу. В одиноких копнах сена неумолчно звенел кузнечик.
По берегу мимо меня медленно прошел высокий, плотный человек, показавшийся мне знакомым. Был он одет в изящный темный костюм, в одной руке держал шляпу, в другой — палку.
Вот он остановился на мгновенье и, оглядывая что-то, чуть повернулся в мою сторону. Массивная голова, лысеющий лоб, строгое выражение лица, внушающее невольное уважение… Да это же Алексей Николаевич Толстой!
Давно уже мне хотелось поговорить с ним. Но, рассуждал я, разве имеет право вот так, запросто, познакомиться с Алексеем Толстым неизвестный студент, мечтающий сделаться писателем. Послать же Толстому свои рукописи я не решался.
И вот случай. Но как им воспользоваться? Не догонять же писателя…
На мое счастье, Толстой сел на скамейку, о существовании которой я не знал.
Я растерянно медлил, но что-то подсказывало мне: знакомство состоится. Набрался храбрости и подошел.
— Здравствуйте, Алексей Николаевич!
Мне показалось, что Толстой вздрогнул от неожиданности. Так, наверно, и было.
Я смутился и потупился, а он осматривал меня строгим и недоумевающим, как мне казалось, взглядом.
Только внимательно оглядев меня, он привстал и тихо ответил: «Здравствуйте». А еще через мгновенье я услыхал такое же негромкое приглашение сесть.
Я сидел и молчал. Молчал и Толстой. И снова я стал внутренне ругать себя за нерешительность, а в то же время собирался с мыслями: что бы такое сказать, как начать?
Не знаю, понял ли Толстой мое состояние, но он заговорил. Как бы продолжал разговор сам с собой:
— Красота и тишина. Словно и войны нет. А она ведь и сюда подступала. Жива, сохранена нами Родина!
И, помолчав немного, добавил:
— Вот и отходит к спокойному сну всего повидавшая на своем веку церковь. Когда видишь такие церкви, то понимаешь, как хорошо сказал Чапыгин о кремлевской стене, что она «вспоминает старину конца Бориса».
— Эта церковь, — чуть не вскрикнул я обрадованно, — построена зодчим из крепостных Бухвостовым в конце XVII столетия в стиле московского барокко. Тут находились многочисленные древнейшие поселения, раскопанные еще в 30-х годах прошлого века. Это были первые раскопки в Подмосковье.
Нужно сказать, что обо всем этом я вычитал утром того же дня в каком-то справочнике. Впрочем, я тут же спохватился и пробормотал, что «Алексей Николаевич, видимо, все знает и без меня».
Толстой снисходительно улыбнулся, теперь уж явно в мой адрес.
— А вот и не знаю.
Ободренный, я взволнованной скороговоркой выложил все, что знал о здешней работе Левитана.
— А про Левитана все знаю. Но то, что вы говорите с таким жаром, мне нравится. Давайте познакомимся, хоть мы немножко уже и знакомы… раз знаете, кто я.
Много нового и ценного для меня сказал в тот незабываемый вечер писатель. Постараюсь воскресить часть его слов и мыслей. Хотя трудно передать все своеобразие и красоту толстовской речи.
Рассказав по его просьбе о себе, упомянув о своей мечте и некоторых опытах в историческом жанре, я, в свою очередь, наивно просил открыть мне секреты волшебного мастерства проникновения в прошлое, воссоздания прошедшей жизни.
— Мне не хотелось бы, — сказал Толстой, — сейчас говорить о «тайнах» мастерства, как вы или другие их называете. Говорить об этом уже надоело, да и скучно. Никаких тайн, в сущности, нет. Любую тайну, обладая ею, можно сообщить, передать другому. А это не передать, нет. Есть чувство художника, умудренного опытом жизни. Это восприимчивость к окружающему, когда ты ощущаешь Родину, страну, поступь ее истории, ее движение в будущее. Тогда для тебя все становится органически целостным, а ощущение истории, если ты поистине любишь страну и народ, близким и доступным. Как бы видишь перед собой талантливо написанный живописцем эскиз исторического полотна, где есть и настроение, и ощущение эпохи, и композиция, и нет лишь четкости формы. Тогда и только тогда приступай к архивам, изучай факты. Говоря другими словами, в работе писателя нет противопоставления современной и исторической темы. Есть писатель, более или менее чуткий, более или менее талантливый. Я не говорю о своем скромном опыте. Но вспомните, что Лев Толстой один, по существу, раз подошел к минувшей эпохе, но пришел в нее как ее участник, мудрый и наблюдательный. Я не солидарен с писателями, пишущими лишь о временах ушедших. Это искусственная стилизация, упражнение на заданную тему, подделывание под образчик.
— А язык? Откуда вы черпаете живой язык отдаленного времени, до того ясный, что веришь: именно так люди и говорили? Мы ведь снова слышим эту умолкнувшую речь и видим этих людей.
— Между тем разговорный-то язык почти тот же. Да, да, не удивляйтесь так. Он очень медленно меняется за века. Именно разговорный язык, а не язык документов и тогдашних книжников, которые считали себя обязанными — их заставляла церковь — писать по-церковнославянски. Разговорную речь давно ушедших людей я черпаю из их писем и судебных дел, а выражаясь по-современному, из судебных протоколов. В них дьяки вынуждены были ради документальной точности передавать подлинные слова ответчика или свидетеля. Что это за драгоценные каменья, скажу я вам!
Да, конечно, эти алмазы нуждаются в некоторой огранке. Ведь и в алмазных копях мы выбираем более крупные алмазы и не собираем пыль, мелкие блестки.
Помните, как необыкновенно мудро сказал где-то Горький: чем ближе к натуре, тем лучше, а если совсем натура — не годится.
…В сгущающейся темноте прошел парень с девушкой. Он бережно держал ее за талию, и его пушистый льняной чуб еле заметно трепал ветерок. У девушки было милое круглое лицо, курносый нос. И, словно предупреждая то, что я хотел сказать ему о русском типе, Толстой продолжал:
— Приглядитесь-ка к лицам встречающихся вам людей и сравните их с портретами кисти Гольбейна, Гойи, наших Боровиковского и Левицкого, не говоря уже о Брюллове. Сегодня, например, в нашем санатории «Сосны» мне встретилась женщина — она работает на кухне, — прямо-таки сошедшая с портрета Дюрера. А ведь этот портрет, как утверждают искусствоведы, передает немецкий тип шестнадцатого века! Поглядите на лица наших грузин, евреев. Постарайтесь отвлечься от их смуглости, и вы увидите у них черты, которые могут встретиться и у итальянца, и у русского, узбека, и даже человека монголоидной расы, если к нему внимательней присмотреться… Мы воюем с немцами, а мало ли из них таких же белобрысых, как только что прошедший парень? В этом смысле, в смысле этнического типа, все люди давно уже братья, но не подумайте, что я призываю к сосуществованию с фашистами! Нет, уж раз затеяли войну, подняли меч — пусть от меча и погибнут. И вообще, какое же может быть сотрудничество с фашистами в области идеологии или художественного творчества? Горький это давно понимал, еще в так называемые мирные годы… А вот будет ли в такой же священной ненависти к врагу хранить подрастающая советская молодежь наши резкие, непримиримые взгляды на жизнь, на искусство, на миссию художника? Она, эта молодежь будущего, которая уже не услышит плача голодных детей на пустынных и печальных дорогах войны…
…На небе одна за другой, дрожа и мерцая, загорались звезды. Одна из них скатилась. Писатель проследил за ней взглядом. Ее полет вызвал у него какие-то ассоциации.
— Вы читали, конечно, «Машину времени» Уэллса? Замечательное в своем роде произведение. Как вы помните, речь там идет о машине, с помощью которой можно попасть в отдаленное будущее. Замечательность этой книги в полной, если так можно выразиться, реалистичности ее утопии. Не сомневаюсь — скоро мы будем летать на другие планеты и возвращаться обратно. Вернемся, а на Земле пройдут сотни лет. А вот с прошлым, с возможностью бывать, скажем, в семнадцатом веке, науке и технике, пожалуй, не сладить. И все же это вовсе не значит, что мы не сможем вернуть себе то, что нам дорого. Тут уж дело наше и только наше — писательское, живописное, киношное. Вопрос, конечно, в том, что и как нужно воскрешать. Отбор должен быть строгим, труд упорным и вдохновенным, как, впрочем, и в каждом деле.
Алексей Николаевич встал. Даже при своей тучности и явной болезненности он не опирался на трость. Медленно ступая по тропе, он смотрел в сторону реки, уже почти невидной и лишь кое-где серебрившейся.
Наползали туманы. Резче и ощутимей становились запахи сена и сырости.
Я провожал Толстого по луговине к корпусам санатория «Сосны», легко возносившимся бледно-серой массой над старым руслом реки. Чем ближе мы подходили, тем сильнее становился, вытесняя ощущение сырости, ни с чем не сравнимый аромат выступающих из темноты сосен; глухо, но как-то тепло шумели их вершины.