Изменить стиль страницы

— Ты хоть сейчас, Борис, выдай секрет, как ты медную посуду драил. Я пришел, все блестело, сверкало у тебя. Я старался вовсю, начищал-начищал, все равно тускнело. Зеленые подтеки появились…

— А ты как драил?

— Боцман научил: песком, тертым кирпичом, пеплом.

— Боцман — чмырь. Это для корабельной меди годится. А кухонная — особая, ее надо так: хлеб заквасить с уксусом, и на тряпочку, протереть посуду, холодной водой окатить.

— Буду знать, когда в следующий раз пойду камбузником…

Сидим, вспоминаем «Лену» и вообще нашу жизнь.

Оказывается, мы с ним однажды очутились совсем рядом: бок о бок, борт к борту стояли наши суда, и мы виделись, не зная, что уже «знакомы» по «Лене».

Это было в феврале 1940 года, под конец финской войны. В узком горле Белого моря застряли зажатые льдами транспорты с войсками и вооружением. Наш флагманский ледокол послали им на выручку. На нескольких пароходах, в том числе на «Сакко», на «Унже», кончался запас продовольствия, пресной воды, и к ним следовало пробиться в первую очередь, чтобы снабдить необходимым. А их уже вынесло дрейфом на предельно малые глубины. И мы чуть не по дну ползли, по камням, тараня лед. Подобрались все же, пропоров себе брюхо, повредив винт, сперва к «Сакко», дали воду, потом к «Унже», на которой, как выяснилось сейчас, поваром плавал Орлеевский. Вместе со своим артельщиком он принял продукты — хлеб, муку, крупы, консервы, масло — у артельщика с ледокола. Артельщиком на ледоколе был я…

Борис Михалыч немного постарше меня. Он показал мне напечатанную года четыре назад в газете «Моряк Балтики» заметку к его юбилею:

«30 000 ОБЕДОВ

Почти сорок лет отдал флоту повар Б. М. Орлеевский. Он пришел в Балтийское морское пароходство камбузником еще в 1930 году.

В войну Орлеевский воевал на Ленинградском фронте в ударной морской бригаде, участвовал в десантных операциях, а затем плавал на спасательном корабле «Сигнал».

Сын Орлеевского Валерий тоже моряк, служит мотористом на теплоходе «Вытегралес»; секретарь комсомольской организации.

На днях Борису Михайловичу исполнилось 60 лет.

— Сил у меня хватает, — говорит он. — За свою жизнь я сварил 30 тысяч обедов из расчета обед на 50 человек. Думаю, что приготовлю еще не одну тысячу обедов, не включая завтраки и ужины…»

Вот такая симпатичная заметка, но на отведенной ей площади много не уместишь. Опущена романтическая родословная: прадед, польский граф, бросил поместья, стал сподвижником генерала Домбровского, сражался на баррикадах Парижской коммуны, погиб… Не названы кругосветки, послевоенный поход с китобойной флотилией в Антарктиду. А война? Нет бомбежки «Жданова», который шел с детьми из Выборга и был перехвачен вражеской авиацией на кронштадтском рейде; нет Ханко, с которого он уходил на «Тумане» в числе последних; нет встречи в блокаду со стариком Ивановым… Помните делопроизводителя, выдававшего мореходные книжки, я упоминал его между делом, в скобках. После рассказанного о нем Борисом надо бы их убрать.

— Ты как произносишь фамилию? Ивано́в? Неверно. Услышь Михаил Степаныч, рассерчал бы. Требовал, чтобы Ива́новым называли… Он по морскому ведомству с царских времен, с девятьсот седьмого в чиновниках, и все по паспортам… Как началась Отечественная, все отбывавшие на фронт понесли ему мореходки. И я свою сдал. Попрощался с паспортистом. Он переселился в контору, чтобы круглосуточно сторожить документы… А на Ханко я услышал, что будто в Красное здание попала бомба, левый угол разворотило. Комната с паспортами находилась как раз в левом крыле, знаешь, не угловая, но могла пострадать. «Как там старичок Ива́нов? — подумал я. — Ну а мореходку новую выправят, если пропала, лишь бы в живых остался…» И вот мы встретились с ним зимой, с Михал Степанычем. Я уже на спасателе служил, на «Сигнале», в главстаршинах. Стояли во льду на Неве у Шестой линии. Вышел я на палубу, смотрю, старушка в длинной шубейке, в башлыке тащит но набережной сайки с двумя мешками. Подивился, обычно в те дни другой груз возили на санках — мертвых… Остановилась, села и встать, видно, не может. Я вгляделся — не старуха это, а старик, еще вгляделся — батюшки, Ива́нов, паспортист из пароходства… Подбежали мы к нему с краснофлотцами, подняли на руки, внесли на корабль. Угрели, покормили осторожно, в баньке вымыли. Спрашивает: «Где мешки?» — «Не волнуйтесь, вот они, в порядке». В мешках уложенные в пачки и перевязанные мореходки. Старик решил для большей сохранности развезти документы по разным местам, рассредоточить. И два мешка повез домой. Из порта на Одиннадцатую линию Васильевского острова… Мы не сразу отпустили его, дня три продержали на судне, подкормив, хотя он и протестовал, беспокоился, как там без него в конторе. Помогли ему довезти груз до дому. Мне сказал: «В мешке нумер один, в пачке нумер девять и ваша, Орлеевский, мореходная книжка за нумером ноль пятьдесят одна тысяча восемьсот семь дробь семь тысяч пятьсот шестнадцать…» — «А нельзя ли, Михаил Степаныч, — сказали, — взять ее на хранение?» — «Что вы, что вы! — воскликнул он. — Не полагается! Кончится война, вернетесь в пароходство, получите у меня свой паспорт…» Получил. У него, у Ива́нова. После войны. Сидим, вспоминаем.

— Слушай, — говорит, — а ты помнишь, что приключилось с тобой в Готском канале?

— Во втором шведском рейсе? Ничего не произошло. Что имеешь в виду, Боря?

— Забыл ты… Выбежал, понимаешь, с камбуза с полным ведром — и бух помои за борт. А внизу катер ошвартовывался к борту. С полицейскими чинами. И все дерьмо на их головы. Картинка! На кэпа большущий штраф…

— Туфта! — говорю я и раскачиваю лампу над столом, как раскачивают в кают-компании любой висячий предмет, если кто-нибудь слишком уж заврется в морской «травле». — Кто тебе набрехал? Хватит, знаешь, закрытой заслонки у трубы, невыпотрошенных цыплят, еще кое-чего по мелочи, а чтобы отбросы в канал — такого случая не было, это уж слишком… — обиделся я за камбузника с «Лены».

— Ой, прости. Опять я спутал, склероз. Как говорится, склеротик, закрой ротик. Это было в другом канале — в Кильском, на другом пароходе и с другим камбузевичем.

— Не с тобой ли? То-то, брат… А вообще-то в том рейсе у меня случилась небольшая история. С чифом. Когда мы вышли Гёта-каналом на озеро Венерн и разгружались в портишке Отербакен.

— Расскажи…

Самая пора возвратиться на «Лену».

В первом рейсе в Швецию мы заходили в три порта: в Евле, в Ронебю, название третьего память не зафиксировала. Мог бы и два предыдущих не запомнить, поскольку ни в одном из портов я с парохода не спускался. Мы развозили чугунное литье, болванки, выгрузка простая, быстрая, стояли у причалов по полсуток, не больше, но кто на вахте, те, сменяясь и подменяясь, сумели все же побывать на берегу, а у меня так и не выкроилось свободного часа.

В Евле я попал через тридцать семь лет, сегодня, когда пишу эти строки, да-да, когда пишу эти строки, включен телевизор, идет товарищеский хоккейный матч сборных Швеции и СССР на стадионе в Евле, и я наконец-то нахожусь в самом городе, а не на камбузе стоящего в его порту парохода. В Евле я хоть видел с палубы причал, порт, а в Ронебю мы стали во второй ряд, под боком у «поляка», танкера «Катовице», он был гораздо длиннее и выше «Лены», закрывал нам весь обзор города. Камбузы оказались по соседству, оба на верхних палубах, только на разных уровнях. И у меня наладилась связь с общительным польским камбузником. То и дело перевешиваясь через фальшборт, он передавал мне вниз информацию — это была сложная словесно-жестикуляционная смесь — обо всем происходящем на набережной, скрытой от моих глаз корпусом танкера. Особенно подробными, развернутыми, с преобладанием жестикуляции, были сведения о девушках, проходивших мимо «Катовице». Парень обрисовывал их с артистической выразительностью, и я, сидя над ведром с картошкой, воспарял в мыслях, млел. А Кока сердился на поляка — отвлекает от работы, — но своих чувств не выказывал, да и никаких мер к нему предпринять не мог: иностранец…

Меня-то он держал в строгости… Клянусь, в этой фразе нет и тени упрека задним числом. И вообще ничего дурного не затаил я в душе против Коки, не имел на это ни права, ни оснований. Мне было трудно? Но я ведь сам обрек себя на эти трудности, никто не заставлял. А он, за что его наказали, каково приходилось в рейсах ему без Бори, полноценного помощника, и со мной, которого следовало учить на каждом шагу? Во имя чего?.. Кока был молодой, лет на шесть старше меня, двадцатилетнего. Хорошо выспавшись, он явился на камбуз свеженький в сверкающих стерильной белизной куртке и фартуке, в высоком накрахмаленном колпаке, при галстуке-бабочке, в таком виде, в каком шеф-повар океанского лайнера в последний день рейса выходит в ресторан представиться и раскланяться пассажирам, которых он кормил в рейсе. А Кока всегда имел такой облик на камбузе, на маленьком тесном камбузе грузовичка, безукоризненно аккуратный и чистый. Я вспоминал его «тушей» на катере, теперь это был изящный, легкий на ходу и в деле человек, поворотливый, как судно типа «неф», помните по Самойлову? И уж умел накормить! Наш кэп, прибалт, обожал картошку, как помор Воронин треску, и старпом, ведавший меню, требовал от Коки внедрения картофеля чуть не во все блюда. И кок изворачивался. Капитану потрафить и чтобы команда не взвыла от однообразия пищи. Чего он только не изображал из картошки и с ее участием!

Было блюдо под названием «риви». Правда, оно не являлось лично Кокиным изобретением, рецепт принадлежал капитану, вернее — его бабушке… Сырую очищенную картошку трут на терке, затем отжимают в домотканом льняном мешке (они были припасены у Коки, иные не годятся), полученную массу перемешивают со сливками, добавляют яйца, мелко нарезанную свининку, специи и ставят на противне в духовой шкаф, вынимая, когда покроется нежной розовой корочкой, чуть припухлой по краям. Вкус, аромат необыкновенные! А если день-другой как из порта и на леднике свежее молоко, то тарелка горячего риви со стаканом холодного молока — пища богов! Я не кулинар, — камбузярство не приобщило меня к этой магии, не имею для хозяек рецепта с точными пропорциями, чего сколько класть, могу сказать лишь про картошку, тут не ошибусь, — моя забота, мои руки, моя неразгибавшаяся спина! — пять ведер, 50 кило, две суточные нормы на экипаж забирало у нас риви капитанской бабушки. Чего-чего, а картошечки-то я почистил на «Лене»! Долго не сходили затвердевшие мозоли с подушки большого пальца и со сгибов указательного правой руки…