— Вот этот антикварный магазин часто посещал Хемингуэй. Владелица его была другом писателя, — сказал Шницер, когда мы проходили мимо небольшого магазинчика в два окна. — До войны… А в сорок четвертом судьба распорядилась так, что Хемингуэю с отрядом «маки́» пришлось именно из этих домов выбивать фашистских автоматчиков!
— Это был писатель-воин, — сказал я.
— И главное, человек, который ненавидел войну! — продолжил Шницер. — Помните, что он написал в предисловии к послевоенному изданию «Прощай, оружие!»?
«Я считаю, что все, кто наживается на войне и кто способствует ее разжиганию, должны быть расстреляны в первый же день военных действий доверенными представителями честных граждан своей страны, которых они посылают сражаться.
Автор этой книги с радостью взял бы на себя миссию организовать такой расстрел…»
— Рене Клеман в этом отношении близок по духу к Хемингуэю…
Я сказал это и снова вспомнил антифашистские фильмы знаменитого французского кинорежиссера. В «Битве на рельсах» и других военных лентах его высокий накал патриотизма и суровая необходимость жестокости в борьбе всегда сочетаются с отвращением к самой сущности насилия. Другими словами, они гуманистичны в полном значении этого слова. Но если у великого американского писателя на это мироощущение в какой-то мере наслаивается пацифизм, то у Клемана такого не чувствуется: Клеман за ярость возмездия по отношению к фашистам, варварам XX века.
Размышления на эту тему пришли ко мне в вечерний час, когда я вернулся в свой номер в отеле после прогулки по Большим бульварам. Меня поразило, что у входов некоторых первоэкранных кинотеатров с афиш-плакатов и увеличенных кадров из фильмов прохожим улыбались подтянутые офицеры вермахта и даже эсэсовцы!
Кинотеатры Больших бульваров — своеобразное зеркало, отражающее, что нового появляется на экранах Парижа, Франции да и других стран Запада. В начале шестидесятых годов, когда еще бушевала «холодная война», здесь чуть ли не каждый второй рекламируемый фильм был либо антисоветским, либо в той или иной степени оправдывал если не гитлеризм, то, во всяком случае, «честных и храбрых» воинов третьего рейха. С наступлением эры разрядки таких фильмов стало значительно меньше. И все же их выпускали киностудии, особенно американские. Вот, например, фильм о генерале Патоне, якобы победителе Роммеля в сражении за Северную Африку. Авторы этой ленты всячески расхваливали Патона, сделали его героем, а в то же время весьма сочувственно показали его противников — гитлеровцев, а советских воинов принизили, даже обсмеяли…
Неправда о второй мировой войне в этом фильме была вопиющей. Но кто из зрителей на Западе мог бы понять это? Бывшие участники Сопротивления? Их все меньше и меньше, ведь прошла уже треть века с тех времен войны. А новые поколения воспитывались на Западе в духе «холодной войны» или политического нигилизма. Лишь пролетарская молодежь своим классовым чутьем могла критически оценивать фильмы, романы, пьесы такого направления. Да и то, очевидно, не всегда, ибо среди лживых произведений о мировой войне на Западе появлялись бесспорно сделанные талантливо, они впечатляли… Тот же «Самый длинный день», фильм, созданный для того, чтобы показать: решающую победу над гитлеровской Германией одержали США и Англия, осуществив высадку своих войск в Нормандии в сорок четвертом. В нем ни слова не сказано, что до этой высадки советские армии разгромили все основные силы вермахта, сокрушили гигантскую военную машину гитлеризма…
К сожалению, размышлял я в тот вечер, на экранах Франции показывают все меньше правдивых фильмов, подобных лентам, созданным Рене Клеманом. К сожалению, замечательная «Битва на рельсах» давно уже не идет в кинотеатрах Парижа. Даже «Горит ли Париж?», появившийся в шестьдесят шестом, невозможно посмотреть. Детективы, насыщенные сексом драмы, глупые комедии составляют основу кинорепертуара, а «серьезное кино» представляют вот такие, искажающие историю или жизненную правду современности, растлевающие идеологически сознание масс, реакционные в своей сущности кинопроизведения…
Перед моим мысленным взором снова и снова появлялись суровые кадры из фильма «Битва на рельсах». Эпизод, рассказывающий, как «маки́» подорвали рельсы и вызвали крушение воинского эшелона гитлеровцев. Сцена расстрела патриотов-железнодорожников эсэсовцами.
И, как это нередко случается, в памяти моей тогда возникла рельефно и зримо трагическая история лейтенанта Альберко…
…В морозную февральскую ночь сорок второго я подремывал, сидя в землянке командного пункта батальона нашей обороны на Волхове. Между траншеями батальона на опушке леса по окраине большой продолговатой болотины, поросшей багульником и чахлыми березками, и позициями врага было шагов двести… В условиях лесисто-болотистой местности это немало и в какой-то мере предохраняло от внезапного нападения. Тем не менее на участке каждой роты были выдвинуты посты боевого охранения. Комбат проверил это сам и, вернувшись на свой КП вскоре после полуночи, скинул шинель, распоясался, сел на топчан и с наслаждением стал пить чай.
— Все тихо, капитан, — сказал он мне. — Фрицы вообще на моем рубеже ведут себя ночами спокойно. Так что можешь продолжать кемарить. Или чайку выпьешь? Запрел он в термосе, однако горяченький, хорош!
Я согласно кивнул. Комбат потянулся к термосу, и в этот момент совсем близко хлопнул винтовочный выстрел, за ним другой.
— Во второй роте… Что еще такое? — Комбат схватил автомат и, нагнувшись, полез из землянки.
Я последовал за ним.
Землянка КП находилась метрах в пятидесяти позади линии траншей, в бугорке, на котором прежде росли три сосны. Именно прежде росли, потому что от них остались лишь расщепленные снарядами разной высоты пеньки. Белесая муть стояла над болотиной. И все было тихо минуту-другую. Потом затарахтели сразу два немецких пулемета и стремительные светлые мухи помчались в нашу сторону. Защелкали и автоматы. Вспыхнула мертвенным огнем осветительная ракета.
Комбат исчез в ходе сообщения. Наша оборона почему-то молчала.
«Неужели они полезли? — мелькнула мысль. — Сомнительно! Наши открыли бы огонь… В чем же дело?»
Еще и еще загорались осветительные ракеты, били «шмайсеры» и пулеметы, несколько раз, повизгивая, проносились над нашими траншеями и звонко разрывались немецкие мины. И вдруг снова стало тихо до звона в ушах и как-то гуще темнота…
Вскоре из хода сообщения к землянке вышел комбат. За ним двое солдат несли человека в полушубке. Он тихо стонал.
— Медсестру, быстро, — приказал комбат вестовому. — А его пока ко мне. Поосторожнее…
Человек в полушубке был ранен, и, очевидно, тяжело. Он хрипло дышал. Когда его внесли в землянку и положили на топчан, даже при свете лампы-коптилки из снарядной гильзы стала видна пузырящаяся на губах пена — страшный признак пробитых легких…
Лицо у него было совсем молодое. Он был в забытьи.
Прибежавшая медсестра осторожно сняла с него полушубок, пропитанный кровью, разрезала блузу и рубашку. На худощавой груди внизу слева чернела и пузырилась пулевая рана.
— Перевяжи — и быстро в санбат, — сказал комбат и, обернувшись ко мне, добавил: — Пойдем наружу, не будем ей мешать…
У землянки мы закурили, и комбат рассказал мне следующее:
— Понимаешь, какая штука, капитан. Наш, из боевого охранения, его… Говорит: «Услышал, шебуршит что-то на нейтралке. Присмотрелся — ползут. Сколько — не сосчитать. Я: «Хальт!» Один приподнялся, говорит не по-русски: «Мой, свой… Нет стреляй». Ясно — фриц. Я — выстрел-предупреждение. Он и другие встали. Ну, тогда я… А когда его притащили другие, двое… лопочут: «Мы партизан…» Вот какая штука, капитан. А может, и вправду они партизаны? Сейчас приведут тех двоих. Они тоже по-русски что-то бормочут и плачут. Товарища им жалко. Да вот и ведут их…
Они были тоже в полушубках, в шапках-ушанках без звездочек. Один высокий, чернявый, нос горбинкой, другой маленький, совсем юный, блондин. Морозный туман поредел, и проявившаяся луна давала возможность увидеть, что в глазах их поблескивают слезы.
— Мы есть группа лейтенанта Альберко, — сказал чернявый. — Просим срочно штаб. Просим сказать, лейтенант живет?
Я влез в землянку. Медсестра закончила перевязку и, склонившись близко к лицу раненого, что-то ему нашептывала.
— Он пришел в сознание, — сказала она. — Говорит, что он лейтенант Альберко или Альберто, не разобрала, был в тылу немцев. С заданием… — И отвернулась.
Я наклонился к раненому — он дышал еще более тяжко, редко. И опять пена пузырилась на его почерневших губах. Но глаза были широко открыты.
— Я… лейтенант Альберко… Товарищ… Прошу говорить штаб… Приказ… сделано… Война на рельса… Дорога Ленинград… Три… Эшелон… Прошу говорить штаб… Прошу…
Лейтенант Альберко умер, когда его принесли в штаб дивизии. В лесном краю за Волховом, в районе деревня Трегубово, бывшей деревни, его могила.
Тогда я не узнал ничего больше о подвиге Альберко и его товарищей. Но через пятнадцать лет случайно встретил (чего только не бывает!) одного из группы — того высокого, чернявого. Он работал слесарем-механиком на «Трехгорке», был кандидатом в члены Коммунистической партии и пришел в Краснопресненский райком на беседу перед утверждением его членом партии на бюро. Как члену бюро райкома, мне пришлось провести с ним беседу.
Конечно, я не узнал боевого товарища лейтенанта Альберко в празднично одетом в черный костюм, немолодом уже рабочем. И фамилия его — Гомес — мне ничего не подсказала. Подумал: вероятно, он испанец, из тех ребят, которые обрели вторую родину в Советской стране после разгрома революции на Иберийском полуострове.