«Сволочи! Все-таки подожгли мост… Успели. Лишь бы только не перегорел деревянный настил… Чтобы гусеницы не провалились… Не взорвались бы баки с горючим…» — подумал комбат.
А траки гусениц уже выбивали чечетку по пылающим доскам: та-та-та, та-та-та, та-та-та… Хищно вырывается из-под них черный шлейф с мириадами искр. Комбат Барамия этого не видит. Он чуть не задыхается от чада и дыма. Видно ли хоть что-нибудь Солохе, не идет ли он вслепую? Еще миг, один только миг!.. Вдруг машина резко останавливается и начинает крениться назад. Настил провалился, не выдержав тяжести. Танк повис над пропастью. Комбат приказывает: «На мост не идти — опасно!» Сержант Солоха нечеловеческими усилиями продвигает машину вперед. Тридцатьчетверка вибрирует, будто железная лихорадка бьет ее. Еще усилие, еще миллиметр… Наконец гусеницы зацепились за металлическое перекрытие моста. Водитель прибавляет газ, вибрация уменьшается. Под гусеницами грунт.
— Ищите брод! Прикрою ваш переход огнем!
Перед тридцатьчетверкой вырастает батарея противотанковых «кобр». Набрав скорость, машина мчится на ближайшее орудие. Остается не более десяти — пятнадцати метров, когда из ствола «кобры» вырвался клубок дыма. Т-34 замирает на месте. Барамия падает вниз, на твердое днище, на острые грани стреляных гильз. В танке все измяты, поцарапаны, но боеспособны. Комбат поднимается, нащупывает Фау-1, высовывается из верхнего люка и швыряет гранату. Очень своевременно. Второй снаряд попадает в систему управления. Но экипаж живой! За первой гранатой летит вторая, третья… Наводчик Коля Арбузов и заряжающий Мазуренко на своих местах. Башня не повреждена. Замерший танк огрызался орудийными выстрелами, пулеметными очередями. Под прикрытием огня своей «коробки» Барамия и Солоха, перебегая с места на место, швыряют гранаты в расположение врага. Расчет первой «кобры» уничтожен, но орудие цело. Комбат и механик-водитель поворачивают его и открывают огонь по позициям врага. Солоха, смахивая с лица пот, торопливо подает снаряды, запас которых весьма изрядный. «Кобра» бьет прямой наводкой по оторопевшим расчетам соседних орудий. Кое-кто уже поднял вверх руки. Но на помощь им прибыл батальон фольксштурма. Над советскими танкистами нависла опасность. Все пятеро собрались возле «кобры». «Коробка» вот-вот взорвется. «Шрапнельный, давай шрапнельный!» — кричит комбат. Шрапнель расстилает по земле смертоносный веер, Пугливые фольксштурмовские фрицы залегают, но ненадолго. Кто-то вскакивает, бежит, за ним еще и еще, секут из пулеметов. «Шрапнельный, шрапнельный», — кричит Барамия, но Солоха уже не слышит, он тяжело ранен.
Но, видимо, в великой книге бытия смерть Давида Барамия и других членов его экипажа не значилась в этот день. Грохот, выстрелы и среди фольксштурмовцев — паника, бегство. Заместитель комбата гвардии старший лейтенант Горчаков за это время переправился с остальными танками. Тридцатьчетверки в упор расстреливали последних защитников Котценау.
Начальник гарнизона, в распоряжении которого осталась только комендантская рота, выбросил белый флаг.
Котценау больше города Обервальде. Но чем-то напоминает этот, первый на их пути, немецкий город. Точно такие же однотипные дома, улицы, лабиринты переулков. И непременно центральная площадь, застроенная ровным, как под линейку, четырехугольником.
«Германия, Котценау, Гартенштрассе, 16… Именно такие годы, когда хочется жить как можно лучше, а я все это переживаю в неволе».
Пожелтевший листик из школьной тетради сохранился в полевом планшете комбрига, а слова неведомой В. Ш. то и дело возникали в памяти. Было похоже на слуховую галлюцинацию, настолько отчетливо он слышал не только содержание слов, но и тембр девичьего голоса: низкий, грудной, проникнутый безнадежной печалью. «Не буду я, мама, вам ложечки мыть, ибо выезжаю немчуре служить…» В. Ш. …Неужели это все-таки Валя Шевчук?
Прошел не один час, пока Ивану Гавриловичу удалось отправиться по адресу, обозначенному под трагической исповедью невольницы.
Гартенштрассе… Садовая улица… Нашел ее на самой окраине города. Садов поблизости не видно. Точно такие же каменные здания, а в них — парикмахерские, кафе, магазины. Все закрыто. В шестнадцатом номере первый этаж занимает магазин бумажных изделий и канцелярских принадлежностей. На вывеске фамилия собственника: Франц Фредер. За разбитой витриной, под слоем пыли — альбомы и краски для рисования, папки для нот и служебных бумаг, почтовые марки для филателистов, карандаши, автоматические ручки, тетради…
Истертая чугунная лестница ведет на второй этаж. В ноздри бьет едкий запах плесени и кошачьих отбросов. На двери медная табличка с фамилией хозяина, почтовый ящик. Из щели торчат газеты. Дернул первую попавшуюся, вынул «Берлинер берзен-цайтунг», дата позавчерашняя, аншлаг на всю первую страницу: «Берлин мы не сдадим никогда!»
Постучал в дверь — тишина. Только эхо глухо откликнулось под мрачными сводами. Нажал на щеколду — не заперто. Видимо, хозяева очень торопились. Услышал позади себя знакомый голос:
— Разрешите, товарищ комбриг!
Первым в квартиру торговца Фредера прорвался Сашко Платонов с автоматом наизготовку. Предосторожность оказалась напрасной. В квартире действительно никого нет. Повсюду разбросаны вещи домашнего обихода, одежда, обувь, конторские книги, бумаги, фотографии. Туго пришлось господину Фредеру и его семье в последние дни гитлеровского рейха!
Одна комната, другая. Всюду следы поспешного бегства.
— Товарищ комбриг!
Это снова Сашко. Как и тогда, в лагере смерти, держит какую-то бумажку. Подает комбригу.
— Где ты ее взял?
— Вот здесь, в тетрадке.
— А тетрадь где была?
— На кухне.
Комбриг направился на кухню. Молочно-белый, недавно выкрашенный буфет с многочисленными ящичками. На каждом написано: «соль», «сода», «мука», «крупа». А рядом — специальная шкала с красной пуговкой, которую хозяйка изо дня в день передвигала, чтобы знать, сколько чего осталось: муки столько-то, маргарина столько. Напротив буфета свободный уголок, видимо, здесь стояла кровать или топчан. Кровать выбросили, когда девушку за какую-то «провинность» отправили в лагерь. Осталась только тумбочка, а в ней старенькая зубная щетка, тетрадь в черной обложке, исписанная украинскими стихами и песнями. Кроме того, в тетради записи, письма, фотография красивой девушки. Видно, взять тетрадь с собой ей не разрешили, и она вырвала из нее самый дорогой листик: о матери. Не взяла ни фотографию (зачем она ей?), ни этой бумажки, которая погубила ей жизнь.
Березовский прочел ее раз и еще раз:
«Приказ к исполнению. Список № 1. Фамилия Шовкун, имя Василина, год рождения 1923, место проживания село Красиловка. Вы обязаны непременно явиться в село Гоголев в помещение школы 3.6.1943 года в 8 часов утра для осмотра. Кто не явится, будет наказан тюрьмой.»
Вот и расшифровались загадочные инициалы. Нет, не Валя Шевчук, не она! Да разве ему от этого легче?
Наверное, у него был очень подавленный вид, потому что Сашко протянул руку:
— Разрешите, товарищ комбриг.
«Чего он хочет? Бумаги? Что с ними делать? Ага, это документы. Грозные документы обвинения…»
— Хорошо, возьми. Отдадим их в политотдел. Пускай используют в боевом листке.
Вышли из зловещей кухни. В квартире стояли сумерки, окна прикрыты шторами. Еще одна комната, в ней тоже следы переполоха. На столе незаконченный обед, недопитое вино. На стенах, в маленьких рамках под стеклом цитаты из человеконенавистнической книги бесноватого фюрера «Майн кампф». Над дверью знакомое кредо: «Мой дом, мой мир». На косяке две метки роста, над которыми химическим карандашом надписи: Вальтер и Отто. Очевидно, сыновья. Так и есть, вот семейная фотография — фатер, муттер и два долговязых болвана в форме гитлерюгенда.
Подошел Чубчик.
Очередь из автомата пробила семейное фото. Эхо отгудело в пустых комнатах, и стало тихо. Совсем тихо, словно стены были из ваты. А потом ударил колокол — один, два, три, четыре… Громкий, отчетливый звон, будто церковный. Это били настенные часы, отсчитывая тяжелым желтым маятником время…
Громкие возгласы и гомон обозов донеслись с улицы. В город вступала пехота.