Встала, оделась, плеснула в лицо ключевой обжигающей водой и айда в леспромхоз. Теперь уже и на лесоразработках, на тягачах, за рулем — всюду женская гвардия. Кто постарше и послабее здоровьем — работает в конторах и детских учреждениях, а у кого возраст и здоровье в норме — нечего дурака валять.

Довольно долго Нюся как могла отлынивала от тяжелого труда, держалась за спокойную канцелярскую службу. Но потом в ее жизни произошел резкий перелом. И произошло это само по себе. Нюся вдруг испугалась. Не за себя, за детей. Это для постороннего глаза ее дети разделены: тот от Наседкина, а эти — от Лихобаба. А для нее они все одинаковы, все родные, кровные.

Детей Анюта любит больше всего на свете. Быть может, потому, что старшая дочь напоминает ей о жаркой любви к морально неустойчивому геологу, а трое остальных, — наоборот, компенсируют жизнелюбивой молодице отсутствие настоящего и глубокого чувства; так или иначе, но за своих девочек она готова на все. А пришлось сделать не так уж и много — взяться за тяжелый мужской труд, как это сделали миллионы ее соотечественниц. Это она решила в тот же день, когда увидела детишек, привезенных сюда, в хлебный край, из блокадного Ленинграда.

Каждый день слышала Нюся Лихобаб о войне. Пылали города, исчезали с лица земли села, живые люди горели в танках и самолетах, погибали в атаках и контратаках. Озверелые захватчики доползли до Волги, плодородные поля превратились в мертвую пустыню. Фашисты топтали, уничтожали, жгли, убивали. Вешали беременных женщин, живьем закапывали седых матерей, стреляли в детей, удушали газом, сжигали в печах…

Да, все это было.

Но далеко.

Из лекций, политинформаций, по радио узнавала Нюся о героическом труде на Урале и в Сибири, Средней Азии и на Дальнем Востоке. Каждый сбитый самолет, сожженный танк, разбитое орудие нужно немедленно заменить новыми, нужно давать действующей армии оружие, одежду, продовольствие, пополнение. Гигантская битва требовала титанических усилий.

Да, Нюся слыхала об этом.

Но только слыхала…

И вот война пришла в Алтайский край, в Верхние Ростоки. И пришла она в совершенно непредвиденном обличье — в виде живых детских скелетов.

В тот печальный день Анна Лихобаб впервые в жизни услышала ученое словцо: дистрофия. Противное слово. Страшное.

Вот тогда она и увидела войну вблизи. Тогда и решила: трехмесячные курсы шоферов… Первые неудачи, первые успехи, труд до десятого пота.

Ради этих детей.

Ради своих девочек.

В Очеретовке над Ингульцом начали сеять. Горький это был сев. Женщины, подростки, старики и инвалиды. Основное тягло — коровы и люди.

Среди женщин — Мотря Непейвода, солдатская мать. Высокая, с лицом желтоватым, как пчелиный воск, в неизменной черной одежде, голова повязана белым платком. Так одето большинство женщин. Издали они напоминают стаю опечаленных грачей неизвестной белоголовой породы.

Мотря боронует пашню, кормилица ее, Белозерка, еле тащится. Тянет неумело, неровно: то дергает, то берет в сторону, то внезапно пятится, как норовистый конь. Копи теперь в артели — несколько кляч-доходяг, на более тяжелых и ответственных работах: в плугах и в сеялке. Там лемеха пропахивают грунт не глубоко, как при царе Горохе, но все же раз за разом доносится скрежет и восклицание: это снова из матушки-земли извлечен еще один печальный трофей — ржавый штык, пробитая пулей солдатская каска, истлевший череп. Того и гляди на мину напорешься.

Боронить безопаснее — тут уже прошли и лемеха, и конские копыта.

Белозерка останавливается, задирает голову и ревет. Словно бы кого-то зовет. Кого же? Заботливого хозяина, который накормит досыта, или, быть может, лучшую коровью долю? Кто его знает. Мотря стегает хворостиной по худым осунувшимся бокам, корова делает еще несколько тяжелых шагов и останавливается. Уже не ревет, наоборот, понурила голову, молчит. Теперь никакие понукания не помогут. Выбилась из сил горемычная. Мотря и сама еле держится на ногах. И лета немолодые, и еда кое-какая, и печаль неистребимая извели ее начисто.

Мотря присела возле коровы, окинула взором поле, и сердце ее снова заболело: ведь было же здесь когда-то золотое море. Настоящее, как в песне поется: и необозримая ширь, и волны с бурунами, и краса первозданная. Пшеница — до самого горизонта, три сына-сокола… И вдруг загудело, загрохотало… То не скирды горели, то развеялась дымом ее материнская радость. Марк погиб под Житомиром, Карпа сгноили чужеземцы в Уманской яме. Не увидит даже их тел, не похоронит рядом с отцом на кладбище, не поставит крест или какой-нибудь другой знак. Нет, ничего нет. Лишь Григорий воюет. А она плакала, плакала, да и начала молиться полузабытому богу. Все делала, как напутствовали старые люди, как советовал отец Борис. Только бы возвратился живым и невредимым последний, самый младший…

Солнце припекает, измученную женщину клонит ко сну. А еще сильнее донимает голод. Но нельзя ей ни спать, ни засиживаться — на работе ведь! Нужно вставать. Вон уже шагает по пашне длинноногий бригадир Никон Омельченко. Не сюда ли направляется?

Не любит Мотря Никона. Не за то, что он плохой человек, а за то, что никакой: ни злой, ни добрый, ни рыба ни мясо. Потому видно, что чахоточный. Чахотка, известное дело, тоже не мед.

Пока Мотря вставала и принималась за работу, Омельченко приблизился к ней.

— Мотря, где твой Грицько?

— А ты разве не знаешь?

— Знаю.

— Так зачем же спрашиваешь?

— Потому что нашим доблестным освободителям и героям нужен хлебчик. Не так ли?

— Ох, не учил бы!

Мотря махнула хворостиной, коровенка натужно двинулась вперед.

9

Докатилась весна и в туманный Лондон. Город залечивал раны, полученные за пять лет разбойничьих бомбардировок пиратами люфтваффе и коварных обстрелов, управляемыми снарядами ФАУ-1 и ФАУ-2. Новости, поступавшие одна за другой с континента, подбадривали, вселяли веру в близкий крах гитлеровской авантюры.

Наконец была осуществлена долгожданная операция «Оверлорд». На гигантских баржах, которые несли на себе по сорок танков, англо-американские дивизии форсировали Ла-Манш и высадились в Северной Франции. В Европе открылся второй фронт.

Сегодня у лондонцев (да и не только у них!) снова радость: Советская Армия сломила сопротивление нацистов в Придунайских Альпах и приближается к столице Австрии Вене. Итак, на очереди — Берлин!

Правда, радовались подобному развитию событий не все.

Премьер-министр правительства его величества в Соединенном Королевстве сэр Уинстон-Леонард-Спенсер Черчилль вошел в свой кабинет на Даунинг-стрит, 10. В просторной комнате с обшитыми резным деревом степами слышались шаги прежних его обитателей — хитроумного Дизраэли и красноречивого Ллойд-Джорджа. Других своих предшественников сэр Уинстон никогда не вспоминал — это были в большинстве своем ничтожные личности. Как шарлатаны-лейбористы, так и представители тори, наподобие Невилла Чемберлена или Стенли Болдуина — этих жалких ничтожеств, с которыми он воевал на протяжении целого десятилетия. Кризис… Перманентный кризис на людей, способных взвалить на свои плечи хлопоты гигантской империи.

В кабинете его уже ждала новая стенографистка. Ее предшественница, внимательная и старательная миссис Глория Харди, погибла в автомобильной катастрофе у моста Ватерлоо. Несчастный случай? Навряд ли. Катастрофа была вызвана паникой, паника — воздушной тревогой, тревога — налетом, а налет — войной. Все закономерно и логично.

При появлении премьер-министра стенографистка встала. Дымя неизменной «гаванной», Черчилль тяжелой походкой пожилого и грузного человека подошел вплотную к девушке и изучающим взглядом окинул ее с ног до головы. Давнишняя его привычка. Еще с времен колониальных войн, которые вела Британская империя и в которых он принимал участие в разных ролях: офицера, корреспондента, разведчика, дипломата. Всегда доверял первому впечатлению о человеке, стараясь оценить его качества безошибочно. «Глаза искренние, улыбка лукавая, бюст фламандки, талия осы, ноги длинные и сильные, как у кенгуру».

Налюбовавшись юной красотой, умело подчеркнутой средствами косметики, Черчилль произнес: