Потом я вспомнил нашу встречу

И ссору в прошлый Новый год...

Придет время, когда К. М. возьмет из своего «нижнего» кабинета чемодан с Валиными письмами, поедет на дачу, разожжет там камин, сядет около него и в мрачной задумчивости будет бросать в огонь листок за листком.

— Как он мог, — ужаснется Александра Леонидовна, узнав от Нины Павловны об этом аутодафе в Красной Пахре, — ведь она виновница всех его военных стихов.

Но до этой отчаянной выходки, как назовет ее Нина Павловна, еще ой как далеко.

Военкор по-прежнему во власти двух стихий — любви и войны.

Не укорить и не обидеть,

А ржавый стебель теребя,

Я просто видеть, видеть, видеть

Хотел тебя, тебя, тебя...

Рассказывая позднее в Москве, что он только что опять вернулся из Крыма, он ловил на себе недоуменные взгляды знакомых. В Москве, только что отбившей наступление немцев, мало кто знал, что враг уже подошел к Перекопу и Чонгару. Крым все еще ассоциировался с курортом.

— Подлетишь в Мурманск на недельку и опять поедешь себе в Крым, — иронизировал редактор, спроваживая его на Северный флот, где вместе с нашими воевали английские летчики.

По дороге туда из-за непогоды застрял на четыре дня в Вологде. Бродил как заведенный по скрипучим деревянным тротуарам городка, заложив по привычке руки назад — высокий, стройный, чернявый, с едва пробивающимися темными усиками интенданта второго ранга. Страдая и наслаждаясь вынужденным бездельем, сочинял стихи.

Как с тобой, хотел — не мог расстаться с ним,

В этом городе тебя я вспоминал.

Очень редко добрым словом, чаще злым.

И первое, что бросалось в глаза на таких уютных этих улочках, — афиши, извещающие о премьере «Парня из нашего города» по пьесе драматурга К.М. Симонова.

Давали пьесу в областном театре. Ставил ее художественный руководитель труппы, заслуженный артист Ларионов. Больной старый человек, лысеющая со лба голова, обрамленная седыми вздымающимися кудрями. Профессиональным уже взглядом Военкор цепко схватывал все детали нового облика нового знакомого — тяжелая суковатая палка в руках, торжественность, даже высокопарность в выражении чувств и мыслей, чему, впрочем, удивляться не приходилось — знаменитый автор возник под премьеру перед режиссером поистине как «бог из Машины». Словом — тип старомодного провинциального актера на амплуа благородного отца. Лев Гурыч Синичкин собственной персоной, вдруг взявшийся ставить пьесу о гражданской войне в Испании, о Халхин-Голе... И когда? В разгар Войны священной. И где? В «Деревянном домотканом городке» — он уже величал Вологду названием своего будущего стихотворения.

Военкор истово брал уроки у своего героя. Ему казалось столь естественным ожидать того же от Вали. Творя для нее, актрисы, героиню за героиней, он все еще надеялся, что, играя их, она и сама станет одной из них. Или всеми сразу, потому что, в сущности, это был один образ. Она была в каждой из строчек, каждом слове его стихов, пьес и прозы. Но на самом деле Военкор почти не видел ее в те первые военные месяцы и годы.

И, конечно же, не логикой, а неистовой надеждой на чудо было продиктовано все, что выходило тогда из-под его пера.

Оглядываясь назад, Константин Михайлович и К. М. сравнят Военкора сначала с колдуном, а позднее, вооруженные новой терминологией, с экстрасенсом.

В отчаянном порыве уговорить, заговорить — от слова «заговор», — приговорить к любви он в двух небольших поэмах перенесет ее в их, созданный его воображением завтрашний и послезавтрашний день, сделает, как и сказано в названии одной из них, «Хозяйкой дома».

Какой еще ни белый свет,

Ни я тебя не видывал,

Какой вперед на двадцать лет

Тебя сейчас я выдумал.

А что, собственно, можно было назвать его тогдашним домом?

Москва перестала быть им. У него здесь после развода вплоть до сорок третьего года собственного крова над головой не было. Перевалочный пункт. Перекресток на пути. Передышка между командировками. Останавливался то в гостинице «Метрополь» или «Москва», то у знакомых, то в редакции, где ему была выделена Ортенбергом комната со столом, креслом, шкафом и койкой на случай ночных бдений. Легковушки тоже были частью жилья военных корреспондентов. В них старались держать запас продовольствия и горючего, чтобы в любой момент можно было выехать на фронт.

В Москву иной раз приезжал, как в командировку; на фронт возвращался, как домой — к старым знакомым, которых заставал порой в той же штабной халупе и чуть ли не над тем же квадратом карты. К прерванным спорам и разговорам — кого повысили, кого куда перевели, кого сняли... Кого, увы, убили.

О смертях узнавал, приезжая в Москву, — погиб в авиационной катастрофе соавтор Ильфа — Евгений Петров, его боевой спутник по скитаниям в Крыму. Убит во время рейда в партизанский тыл фотокорреспондент «Красной звезды» Миша Бернштейн... Тот самый Бернштейн, которого под слегка измененной фамилией кинозритель увидит и тоже похоронит — в фильме «Жди меня» в исполнении Свердлина.

Возвратившись очередной раз из Крыма и засобиравшись почти сразу же и тоже не в первый раз в Мурманск — жизнь принимала такой оборот, что день приезда мог запросто стать и днем отъезда, — он неожиданно для себя оказался на беседе у Щербакова. Тот позвонил Фадееву, а Фадеев — в «Красную звезду». Встреча с секретарем ЦК, начальником Главпура и руководителем Советского Информбюро была и по тем, сравнительно демократическим в силу обстоятельств временам, не таким уж заурядным явлением.

Еще удивительнее было увидеть на столе у Щербакова свою рукопись, тогда еще никому не известного цикла «С тобой и без тебя». Несколько недель назад Военкор сдал сборник в «Молодую гвардию» и уже успел войти в конфликт с издательством, которое ни много ни мало — семнадцать стихотворений из двадцати пяти посчитало неприемлемыми для публикации.

Существовала эта рукопись пока лишь в двух экземплярах, один хранился у автора. Значит, это издательская неведомым путем попала к секретарю ЦК.

С первых же слов стало ясно, что Щербаков осведомлен о конфликте. Но пригласил его к себе, как выяснилось, не только для того, чтобы сообщить ему об этом.

Нечто другое, относящееся не столько к содержанию стихов, сколько к душевому состоянию их автора, беспокоило высокого собеседника. Говоря вроде бы от себя, он прибегал к местоимению «мы», а Костя был к тому времени уже достаточно опытен, чтобы понимать, что скрывается за этим многозначительным и никого из посвященных не обманывающим «мы».

— Мы тут затребовали ваши стихи, посмотрели их, почитали... Перебрав стихотворение за стихотворением, Щербаков заключил, что не видит ни в одном из них никакой почудившейся издательству двусмысленности, и посчитал законченной эту часть беседы. Поинтересовавшись затем планами предстоящей командировки на Северный флот, обронил повергнувшее поэта в недоумение:

— А кто вас гонит? Поясняя сказанное, добавил:

— Возникает ощущение, что вы слишком рискуете там, на фронте. Ну, а если сказать резче, то даже ищете смерти.

Словно бы стремясь заполнить внезапно возникшую паузу, он снова полистал странички со стихами, взял одну в руки и прочитал:

Будь хоть бедой в моей судьбе,

Но кто б нас ни судил, ...

Я сам пожизненно к тебе

Себя приговорил.

— Как понимать эти строчки?

А как понимать сам вопрос? И это предположение, одновременно и напугавшее, и растрогавшее, и сконфузившее поэта?! И этот вызов к секретарю ЦК, и эта необыкновенная осведомленность об истории со стихами в издательстве, и это «мы»? К лицу прихлынула кровь. В ту минуту он впервые осознал, в сфере действия какого силового поля давно уже находится... Что было, действительно, ответить на это предположение? Рисковать — рисковал и не раз, особенно в сорок первом, но кто же уважающий себя признается в этом во всеуслышанье?! Смерти искать?.. Ни тогда, ни позднее автору не казалось, что в стихах было что-то, что могло навести на мысль о поисках смерти.

Александр Сергеевич Щербаков слыл проницательным человеком, да, скорее всего, и был таким, иначе не дорожил бы им Сталин так в ту напряженнейшую пору, когда поневоле и он должен был уповать на истинные достоинства человека. И все же никогда он, наверное, не был так далеко от истины, как в тот момент, когда задал Военкору свой вопрос.